Выбрать главу

В старинных книгах, дремлющих на полке.

Повсюду слышен шепот неживой

И злой конец таит любая фраза.

Они в воде, текущей в душевой

И в смелом бормотанье унитаза.

Георгий Болотин. "Дьяволы смерти".

Пока мы покупали водку, ловили такси и ехали куда-то к Даниловскому рынку, я успел немного протрезвиться. "А зачем и куда я еду? - подумал я. - На кой ляд мне этот старик? А впрочем..." Впрочем, воскресенье надо было как-то заканчивать. Старик, так старик. Подумаешь, великое дело: с женщиной расстался. С любовницей разошелся. С бабой расплевался. Старик так старик.

Саша остановил машину и расплатился.

- Ты посиди тут, а я пойду узнаю, можно ли к нему. Я мигом...

Я улегся на скамейку бульвара и закурил. За спиной дребезжали трамваи. По дорожкам молодые отцы возили в колясках младенцев. Надраенные солдаты гуляли с девушками, чинно-благородно вели беседу и не лапали - было еще светло. Я поднял глаза.

Новые восьми-девятиэтажные дома стояли разомкнутым строем параллельно бульвару; их светлые кирпичные лица с чисто промытыми глазами доброжелательно и обнадеживающе глядели на молоденькую зелень посадок. Но в разрывы этого парадного оптимизма упорно, с мрачным сознанием собственного превосходства уставились серые здания тридцатых годов. Поставленные углами к бульвару, клиноподобным строем, немецкой "свиньей", - они, не трогаясь с места, все же надвигались из глубины дворов. И такая уверенность в своей правоте чувствовалась в них, такая непоколебимая верность идее, что казалось: восстань только из гроба Зодчий, породивший их, протяни он указующую длань - и серые утюги двинутся вперед, сметая картонную мишуру новостроек, равняя с асфальтом автоматические лифты, финскую мебель, двухтомники Хемингуэя и фиги в карманах модных брюк.

Чупров появился около меня внезапно, словно из-под земли выскочил.

- Айда, - сказал он. - Маэстро дома.

Я пошел за ним, толкаясь грудью о бутылки, засунутые во внутренние карманы пиджака.

В чистенькой, вылизанной до блеска однокомнатной квартирке нас встретил маленький старичок с шевелящимися бровями. На нем поверх трикотажных спортивных брюк была надета старомодная пижама со шнурами, похожая на гусарскую куртку; из-под пижамы выглядывала черная косоворотка с белыми, как на баяне, пуговками.

- Прошу, - сказал он. - Очень приятно. Арбатов, Геннадий Васильевич. А вас как прикажете величать? А по батюшке? Анатолий Николаич. Очень приятно. Проходите, садитесь, не обессудьте за беспорядок: холостяцкую жизнь веду, супруга на даче пребывать изволит.

Мы прошли в большую, продолговатую комнату; мебель была новая, ухоженная скатерть на круглом массивном столе заботливо прикрыта прозрачной клеёнкой, на диване-кровати, как горох, мал-мала меньше лежали подушки. Одна стена была наглухо затянута серым занавесом.

- Вот, Геннадий Васильич, друг мой Толя очень интересуется вашими стихами, - сказал Чупров. - Вы почитаете нам?

- Экой вы, Сашенька, скорый. Все торопитесь, все спешите. А позволительно спросить, куда? Всему свой черед. Не гоните быстролетное время, успеете. Вот мы выпьем водочки с Анатолием Николаевичем, посудачим о том, о сем, обмахаемся, как муравьишки, усиками. А там и до стихов рукой подать. "Стишок отрада для кишок", как говаривал один мой добрый приятель. Вы, Анатолий Николаич, согласны со мной?

- Да не называйте вы его Анатолием Николаевичем! Толя - и все!

- Нет, любезный мой Сашенька, не могу-с! Мы с молодым человеком первый раз встретились, пуд соли не съели. Все принимаю в нынешней жизни, все приветствую и, как говорится, поздравляю, а вот с новомодной привычкой, этой привычкой не величать - согласиться никак не могу.Меня, ежели угодно, с пятнадцати лет Геннадием Васильевичем звали. И правильно! Ибо уважительное обращение человека возносит, приподнимает, так сказать, над грешной землей. Как вы считаете, Анатолий Николаевич?

- Да как вам удобнее будет, - сказал я. - Хоть горшком назови...

-... только в печку не ставь, - закончил старик. Он говорил, а сам быстро и аккуратно накрывал на стол. Рюмки, вилки, тарелочки, редис, огурцы, нарезанный хлеб, колбаса возникали на столе со сказочной быстротой. И также быстро, как заученные, сыпались из него слова - округлые, уютные и старомодные, как вилки с костяными черенками. Он разлил водку по рюмкам, и мы выпили.

- Да, насчет горшка и печки вы правильно заметили, Анатолий Николаич. А между прочим, обратное явление наблюдается: один другого так и норовит и горшком обозвать, и в печку сунуть - на уголечки, на жарок...

- Люди - звери, - мрачно сказал Чупров. Он, очевидно, вспомнил непринятый плакат.

- Напрасно, Сашенька. Напрасно зверей обижаете. Не изволили замечать, о чем люди в благодушном настроении охотнее всего рассуждают! О зверях, о зверушечках. А почему? А потому, что они всем милы. О книжках, скажем, о картинках, о статуях разных - обо всем спорят. О политике, само собой. А о зверях и спорить нечего. Вот в журнале весной этой прочел я статейку с фотографиями про зоопарки разных государств, директор Московского зоопарка написал - и приятно-с. Казалось бы, какая мне корысть, что в Италии чепрачный тапиренок народился? А читаю - и сердце радуется. И все так-то. Скоро звери единственным связующим звеном, единственной точкой соприкосновения между людьми будут. Звери, молодые люди, - это не просто животные, это - носители, хранилища духовного начала!

Я невольно вскинул голову от тарелки - так несходны были эти последние фразы со всей его предыдущей речью - со "статуями", "народился", "изволили замечать". Старик увидел моё движение и остановился. Саша немедленно ворвался в паузу:

- Выпьем за тапиренка! Как его - чепрачный? За чепрачного тапиренка! Ура!

Мы выпили по нескольку рюмок подряд. Старик быстро хмелел, и чем больше он хмелел, тем чище, тем интеллигентнее становилась его речь. Он уже больше не употреблял "слово-ер" Заложив нога на ногу, вертя головой от Саши ко мне, он, понизив голос, быстро и очень внятно говорил:

- Никто из нас не знает, что скрыто в душе у другого. К примеру, наш с вами откровенный разговор есть ни что иное, как безумие, самоубийственное срывание одежд. Но если вы сорвете на улице одежду в буквальном смысле слова вас отведут в милицию, оштрафуют, общественное порицание вынесут - и только! А откровенность, срывание одежд душевных - недопустимо! Как знать, а вдруг какое-то мое слово, какая-то идея уязвит вас в самое сокровенное, самое больное место, вопьется настолько сильно, что вырвать эту ядовитую занозу можно только ценой жизни моей?! И вы ринетесь убивать меня - спасать себя! А кто и что может воспрепятствовать вам? Или любому, другому, третьему? Кто из нас знает, сколько весит вражда, которую кто-то испытывает к нам? И чем она вызвана? Неловким словом, манерой закусывать, формой носа? Кстати, - он повернулся ко мне, - вы не еврей?

- Нет, - ответил я, трогая нос. - А что, похож?

- Да, есть что-то. Вот они, евреи, - мудрый народ. Они живут в страхе. И не в страхе Божием, а в страхе людском. Они каждого рассматривают как возможного врага. И правильно делают. Что может быть страшнее человека? Зверь убивает, чтобы насытиться. Ему - зверю - наплевать на честолюбие, на жажду власти, на карьеру. Он не завистлив! А вот мы - можем ли знать, кто жаждет нашей смерти, кого мы, сами не зная о том, обидели? Обидели самым существованием своим? Ничего мы не знаем...

- Звери из-за самок насмерть дерутся, - сказал Саша.

Геннадий Васильевич двинул бровями:

- Это статья особая. Это - инстинкт продолжения рода. В зверях есть мудрость и простота: они не влюбляются. А вот человек... Стоит человеку влюбиться - и он готов на любую пошлость, на любое преступление. Недаром римляне говорили: "Фемина - морс аниме" - "Женщина - смерть души". Но я не об этом. Я спрашиваю вас, Саша, и вас, Анатолий: вы уверены, что среди ваших знакомых и друзей нету таких, которые могут вас убить? Я о себе скажу, что не уверен! А смерть... вы молоды, вы о ней не думали, а я - я старик. Я лежу ночью вот на этом самом диване - посмотрите на него, у него деревянная спинка - ворочаюсь с боку на бох, толкнусь локтем о дерево и сразу: "Вот так будет и в гробу - дерево рядом, дерево сверху, дерево, дерево!.." Он перевел дух; голова его чуть заметно тряслась.

- И ничего нельзя предусмотреть. Ничто не поможет: ни осторожность, ни одиночество - ничто! И напрасно они спорят, толкуют, суетятся...

- Кто "они", Геннадий Васильевич? - спросил я.

- Эти вот - щелкоперы, - устало ответил старик.

Он встал, качаясь, и отдернул серую занавеску: вдоль всей стены протянулись стеллажи с книгами. Пестрые, переплетенные в цветистые ситцы писатели ворвались в комнату, как татарская орда, в клочья разорвав видимость благополучия, обманчивое спокойствие мещанского уюта, а с ними - скрипучие, громоздкие арбы философских систем, кривые зеркала сабель самоанализа, тупые тараны вселенского пессимизма, жеребцы цивилизации с желтой пеной человеконенавистнечества на оскаленных мордах, вдребезги, в смятку, в лепешку топчущие седобородых евангелистов, воздевающих к равнодушному потолку распыляющиеся в атомную пыль заповеди...

- Все друг друга в ложке воды утопить готовы, - вздохнул Чупров, разливая остатки водки.

... Мы шли с Чупровым по пустым улицам. На перекрестках маячили постовые, во всю силу горели неоновые вывески продмагов, каблуки резко и звучно стучали по тротуару, но даже этот стук, обычно так нравящийся мне, сейчас не радовал. До Дня открытых убийств оставалась ровно неделя.