— Привет, папа. С праздником тебя.
— И тебя, сынок. Как там дела?
— Ух, дела! Ты знаешь, что дед отмочил?
— Отмочил? Это как — в пруду или в речке отмачивал или в лужу угодил?
— Ну, папа, не придирайся.
— А ты следи за своей речью.
— Говорят же так, — оправдывался Женя, слегка смутившись.
— Говорят и не так, еще хуже говорят. Например, говорят: «Он взял большую половину». Правильно это? Разве может быть половина большая или меньшая? Половины равные.
— А как надо?
— Взял большую часть. Ну хорошо, так что дед отчудил? Он у нас по части чудачества большой мастак.
— Куда большой — больше некуда. Ты знаешь, папа, что он сделал? Вывесил, как положено по праздникам, красный флаг, а рядом три портрета. Прямо на фронтоне.
— Портреты? Что ж, по праздникам положены и портреты. Никакого чудачества не вижу.
— Да чьи портреты, папа? Сталина, Жукова и свой! Понимаешь, его портрет, где он сфотографирован при всех орденах. Который в журнале был напечатан! Сегодня, говорит, День Победы, и, говорит, я имею полное право вывесить портреты главных героев войны. Он что — и себя считает главным героем?
— Не главный, конечно, а все же герой. Чтоб получить три ордена Славы, сынок, надо было трижды со смертью поцеловаться. — Юрий Иванович сокрушенно вздохнул и после паузы прибавил: — Он, конечно, чудак, наш дед.
В словах отца Женя не уловил осуждения, лишь в глазах его увидел блеснувшую лукавинку.
— А знаешь из-за чего он? — продолжал весело Женя. — Из принципа. Оказывается, он на первомайскую демонстрацию в Дядино ходил. И там в колонне свой портрет пронес перед трибуной. Представляешь зрелище? Все решили, что он чокнутый.
— Да-а, чудачит старик, — решил Юрий Иванович.
На улице у калитки дома Ермоловых стояли трое: сам Вячеслав Александрович, его сосед — уже немолодой художник-фронтовик, поселившийся здесь после войны, и председатель жилищного кооператива Смирнов. С ними Юрий Иванович был знаком. Сосед Ермолова ему правился не только мастерством живописца, но и мягким покладистым характером. Тихий, доброжелательный, благообразный, несколько замкнутый, он никогда ни с кем не ссорился, избегал всевозможных распрей и склок, старался не вмешиваться в дела, особенно конфликтные, которые лично его не касались. С ним Вячеслав Александрович поддерживал самые что ни на есть добрососедские отношения. Иное дело председатель жилищного кооператива Смирнов. С ним ершистый Ермолов не ладил, считал его прохвостом, взяточником и склочником. Вячеслав Александрович, уйдя на пенсию, разводил нутрий, за что и был в анонимке назван «частнособственником-спекулянтом». Ермолов догадывался — писал анонимку Смирнов: больше некому.
Вячеслав Александрович был при всех орденах и медалях. Невысокого роста, с живым подвижным лицом и быстрыми глазами, тесть производил впечатление человека задиристого и колючего. Он принадлежал к категории людей, которых в народе называют непоседами, не знающими покоя и часто доставляющими своей неиссякаемой энергией беспокойство другим.
По возбужденным лицам Смирнова и Ермолова Добросклонцев определил, что здесь происходит острый, совсем не праздничный диалог. Юрий Иванович дружески поздоровался со всеми за руку, поздравил с Днем Победы и надеялся, что с его приходом конфликт угаснет. Но не тут-то было. Довольно взвинченный и уже принявший с утра по случаю праздника, Смирнов, высокий как жердь, болезненно-худой, попытался найти поддержку Добросклонцева и, еще пуще распалясь, заговорил, показывая длинной костлявой рукой на портреты:
— Полюбуйтесь, Юрий Иванович, на своего тестя. Что это, как не политическое хулиганство? Такое может позволить себе только человек, у которого… это самое, — он выразительно повертел пальцами у своего виска, — мозги набекрень.
— А ты не пугайся и других не пугай, — задиристо парировал Ермолов. — Набекрень не страшно. Худо, когда вместо мозгов куриный помет, тогда и начинает мерещиться политическое хулиганство и разные прочие ужасы.
— Э-эх, товарищи, и не совестно вам в такой день? — укоризненно спросил Добросклонцев.
Но слова его не возымели ожидаемого действия, а последняя фраза Ермолова еще пуще подстегнула Смирнова, и он процедил скрипучим голосом:
— Нет, вы только подумайте: на первомайскую демонстрацию со своим портретом пошел и теперь вот опять себя выставил на всеобщее обозрение. Это, я вам доложу, форменный культ личности.
— Ты, Смирнов, плохо в культах разбираешься, — язвил Ермолов. — Мне культ ни к чему, потому как я личность. А личность, она и без культа личность. Культ тебе нужен, потому как стержня в тебе нет. А из «нет» личности не создашь. А и создашь — все равно не поверят. Ты где воевал, на каком фронте?
— Ты, Ермолов, своими фронтовыми заслугами не прикрывайся, — попытался уклониться от неприятного вопроса Смирнов. В годы войны он работал на Дальнем Востоке. — То было давно. А теперь ты во что превратился? Перерожденец, вот ты кто. Крыс наплодил — ферму завел, натуральный американец. Ге-рой… А на поверку — фермер.
Ермоловские нутрии, или, по Смирнову, «крысы», были объектом зависти председателя дачного кооператива, и это больше всего не нравилось Вячеславу Александровичу. Он принадлежал к тем людям, которые предпочитают оставлять последнее слово за собой.
— А ты, Смирнов, чужую фамилию носишь, — вдруг заявил Ермолов.
— Это почему ж чужую? Я фамилию не менял! — с недоумением спросил Смирнов.
— Обманчивая она, и совсем не подходит тебе. Фамилию носишь смирную, а сам злой.
— Злые бывают собаки, а я, Ермолов, человек. На всякий случай поимей ввиду. — Глаза Смирнова обиженно поблескивали из-под отяжелевших век.
— Да ведь люди, как и собаки, разные — добрые и злые, добрые и мерзкие пакостники.
— Вячеслав Александрович, не заводись, не порти погожий день, — попытался прекратить перепалку Добросклонцев, беря Ермолова под руку и подталкивая к калитке. И шутливо прибавил уже вполголоса: — Это даже негостеприимно по отношению к зятю. Я к тебе в гости приехал с хорошим настроением, а ты меня встречаешь какой-то ненужной сварой.
Ермолов и сам уже понял, что хватил лишку.
— Да ну его, — махнул рукой так, что звякнули медали, и послушно пошел вслед за внуком, подталкиваемый зятем. Но угомониться не мог, видно, крепко допек его председатель кооператива. — Я вот иногда думаю: кто мы — русские люди? Мы особое племя самоедов. Поедом едим друг друга, как наши далекие предки — князья, пока их Дмитрий Донской не собрал на Куликовом поле. — Он остановился, не доходя до крыльца, и придержал зятя за локоть. — Я недавно в Москве в рыбном магазине в очереди стоял. Живого карпа продавали. Очередь медленно двигается, и вот там один такой же, как и я, говорливый мужичонка, только, видно, ученый, подкованный, рассказывал, что один русский царь — кто именно, я не расслышал, — хвастался перед чужестранным королем, приятелем своим: мне, говорит, мой народ кормить не надо, поскольку мои подданные с большой охотой едят друг друга, тем и сыты бывают.
— А ты назовешь мне царя, который бы кормил свой народ? Такого история не знает. Наоборот, народ всегда кормил своих царей и их придворную челядь.
— Да я ж не об этом, — огорченно возразил Ермолов. — Я к тому говорю, что самоеды мы, вроде нашего Смирнова, и это у нас наследственное.
— Да брось ты, тоже мне — нашел самоеда… Твой Смирнов просто дурак.
Из дома вышла Екатерина Вячеславовна, и разговор тестя с зятем оборвался.
— Поспать не пришлось? — участливо спросила жена. — Может, приляжешь на часок? Я постелила наверху.
Юрий Иванович ответить не успел, хлопнула калитка, и раздался бодрый голос Станислава Беляева:
— Здорово, москвичи! С великим праздником вас! В темно-сером костюме, белой сорочке при галстуке он выглядел франтовато. Рядом с ним стояла жена, Нина Алексеевна, — белокурая, с застенчивой улыбкой на порозовевшем лице и с круглой коробкой — тортом в руках. Направляясь навстречу гостям, Ермолов спросил в ответ на приветствие Станислава:
— Ну как, ты все воюешь?
— Воюю, Вячеслав Александрович. Наше дело такое — очищать общество от разной нечисти. А она, к сожалению, не убывает. Во всяком случае, на наш век хватит.