— Что за Матушка? — весело полюбопытствовал Юрий Иванович, открывая багажник с городскими гостинцами.
— Так у нас Колю Галкина зовут. Ты ж его знаешь, вместе в школе учились. Ай не помнишь?..
Юрий Иванович хорошо знал Николая Галкина, вспомнил, что у того была привычка в разговоре постоянно вставлять: «Матушка моя». Вспомнил и тихо улыбнулся.
— А вчера Варвара схоронили, — продолжала Марфа Захаровна. Эта новость для их села была важной: старик прожил девяносто шесть лет. — Не хворал, до последнего дня на пасеке пропадал. Там и помер. А машину-то во двор загоняй, — суетилась Марфа Захаровна. — Я сейчас ворота отворю, погоди. Да и Женя куда-то подевался. Все говорил: папа раньше вечера не приедет. А вот и приехал, а его нет. — И засеменила в сторону ворот.
— Погоди, мама, я сам, — сказал Добросклонцев.
— А что ж Катерина не приехала? — спросила Марфа Захаровна.
— Да с работы не отпустили. Ну как здесь Женя?
— С утра уйдет, так до самого обеда возле лошадей и пробегает. А их-то, лошадей, всего четыре и осталось на весь колхоз. Все машины. И приусадебные огороды лошадьми пашем. А Женя — лошадник. Это у него от деда Ивана. Тот любил лошадей, ой, как любил. Я говорила ему: тебе б не учителем, а конюхом быть. А он смеется: выгонят из школы за самовольное толкование истории — пойду в конюхи. А после обеда — музыка, — продолжала Марфа Захаровна без перехода опять о внуке. — Пойдет в сад, ляжет под яблоней на раскладушку и заводит магнитофон. Да не на все село, как другие, а тихо-тихо, только для себя. И так до самого вечера может слушать один. Ребята приходят, на речку зовут — нет, не идет. Лошади и музыка — его страсть.
Юрий Иванович это знал. Слушая мать, он неторопливо прошел в дом. В доме никаких особых изменений не случилось. Все было, как и два года тому назад, знакомо до последней герани на подоконнике. А вот мать заметно постарела, двигалась с усилием, медленно и тяжело. Во взгляде появились скорбь и усталость. Только глаза светились тихой осенней грустью и теплом. Да и то сказать — через год пойдет семидесятый. Хотя по-теперешнему в таком возрасте многие продолжают работать.
В доме было прохладно и сухо. Пахло мятой, жасмином и чисто вымытым полом. Белые глазки жасмина, пригретые жарким солнцем, в легкой истоме прижимались к оконному стеклу, точно просились впустить их в дом. Юрий Иванович отодвинул занавеску и открыл створки.
— Мухи налетят, — предупредила Марфа Захаровна.
— Ничего, выгоним… — успокоил мать Юрий Иванович.
— А вот и я, — запыхавшись появился в дверях Женя. — Привет, папа. А я с сенокоса. На клеверах мы были. Я видел, как ты ехал, сразу узнал.
Все это он выпалил одним залпом, веселый, возбужденный, сияющий.
— Ну, докладывай, бабушка, как он себя вел? — шутливо спросил Юрий Иванович.
— По-разному, — ответила Марфа Захаровна и подмигнула внуку.
— А ты в его возрасте всегда слушался?
— Понятно. Значит, бывало, и не слушался.
— Бабушка, это не педагогично: нельзя критиковать родителей в присутствии детей, — озорно ввернул Женя.
— Уж ты все знаешь-то: что можно и что нельзя, — ласково сказала Марфа Захаровна и спохватилась: — Да что ж это я: с дороги, Юра, умыться надо, да покушать. Обед у меня стынет.
Юрий Иванович вышел в сад. Под антоновкой, которую отец посадил той осенью, когда Юра пошел в первый класс, стояла раскладушка — убежище Жени. На антоновке многие ветви были спилены и места срезов аккуратно замазаны масляной краской. Яблок на ней было негусто. «Деревья тоже стареют», — с грустью подумал Добросклонцев. Мысли его спугнул Женя, подошедший тихо:
— Папа, а на Куликово поле поедем?
— Непременно.
— Когда? — В голосе сына звучало нетерпение.
— Да хоть завтра.
— Хорошо бы. А то погода может испортиться, дожди пойдут, — вздохнул Женя. И после паузы, вспомнив, зачем пришел, добавил: — Бабушка зовет кушать.
После щедрого сельского угощения Юрий Иванович вдруг почувствовал усталость: сказывалось напряжение долгого пути. И к тому же мать посоветовала: отдохнул бы с дороги под своей яблоней. Марфа Захаровна вынесла подушку и одеяло, постелила на раскладушке и приказала Жене не включать музыку, пусть, мол, отец отдохнет.
Нагретый воздух, насыщенный свежестью листвы и трав, клонил к приятной дреме, и Добросклонцев, сам того не желая, медленно и благостно погрузился в глубокий сон, такой глубокий, что даже надоедливые мухи не могли его разбудить. Проснулся он от резкого оглушительного шума и треска: казалось, небо упало на землю и разверзлась земная твердь. Он открыл глаза и, поддавшись инстинкту элементарной осторожности, не вставая с раскладушки, коснулся ногами земли. Земля была невредимой, и небо над головой спокойным и невозмутимым. Просто по улице промчался мотоцикл.
Запыленное усталое солнце висело над горизонтом, и казалось, тепло исходило не от него, а от нагретых им за день воздуха и земли.
— Разбудили тебя тарахтельщики, — сокрушенно сказала Марфа Захаровна: она полола грядки в огороде тут же рядом с садом. — Носятся как ошалелые, покоя от них нет. Может, перекусишь? Зеленого лука нарву — и со сметаной. Ты же раньше любил.
— Спасибо, мама, потом. Сейчас хочу просто пройтись, сон сбросить.
Огородами Юрий Иванович вышел за околицу по знакомой исхоженной тропинке, которая вела к речке, когда-то в пору его детства не то что многоводной, но вполне оправдывающей свое название, Голубица. Вода в ней была голубая и прохладная, — должно быть, питали ее родники. Она не пересыхала даже в сухое лето. Сейчас же, к его грусти и огорчению, речка настолько обмелела, что, не намочив ног, он свободно перешел на другой берег по сухому песку. Вспомнил: речка ему часто снится и теперь, но не эта, пересохшая, а та, давнишняя, из довоенного детства, глубоководная, бурная в пору весеннего ледохода и половодья. Он шел медленно, неторопливо вдоль берега, поросшего редким чахлым кустарником. У темного омута задержался. Над омутом росли старые плакучие ивы. Их длинные зеленые пряди касались воды. Легкая томная тишина предвечерья, когда солнце в багряной вуали падает на горизонт, и все вокруг — деревья, строения, поля — все замерло, и ни один листок не шелохнется, когда дивная прелесть природы с ее неповторимыми, медленно угасающими красками, как поздняя любовь, навевает негу и грусть, высекает в памяти сердца лирически-нежные, трепетно-волнующие картины детства, задевает самые чувствительные струны души.
Думы Добросклонцева оборвал характерный, хотя и давно позабытый, топот копыт за спиной, заставил его, повинуясь инстинкту, оглянуться, и в ту же минуту мимо него на полном галопе, едва не задев, проскакали четыре всадника. Один из них на гнедом с лоснящейся шерстью пышногривом коне застопорил метрах в двадцати впереди от Добросклонцева, повернул лошадь и уже шагом пошел навстречу. В лихом всаднике Юрий Иванович узнал своего сына, довольного, разгоряченного, как и конь, с широкой улыбкой на лице. Лошадь была без седла, гладкая, упитанная от безделья; длинные и тонкие ноги Жени, обутые в кеды, нескладно болтались; в правой руке он держал кожаный самодельный кнут, левая рука по-кавалерийски сжимала поводья. Женя явно хотел обратить на себя внимание отца.
— Далеко, папа, собрался?
— Хочу сходить на кладбище, на могилу дедушки. Думал, вместе с тобой.
— А мы недавно с бабушкой ходили, — отмахнулся Женя. Видно, он не испытывал той потребности, которую испытывал отец. Дедушку Ваню он едва помнил: когда тот умер, Жене шел третий год.
— Лошадей вы зачем гоняете? — спросил Добросклонцев.
— Нам разрешили, — быстро ответил Женя, должно быть, предвидя такой вопрос. — Им моцион полезен, вроде физзарядки.
И, стеганув коня хлыстом, помчался догонять своих приятелей. Юрий Иванович с умилением смотрел вслед ускакавшему сыну и думал о нем, о его судьбе, его будущем. Да, мама, пожалуй, права, рассуждал он. Женя похож на своего деда не только внешностью, но главным образом характером. И дело вовсе не в пристрастии к лошадям, хотя и за этим кроется одна из черт характера: лошадь — самое, пожалуй, прекрасное животное, грациозное, умное. В ней воплощение гармонии — высшего творения природы. Женя одарен чувством прекрасного, живым воображением. Были в характере сына черты, которые беспокоили Юрия Ивановича, хотя черты эти сами по себе прекрасны: он был честен и правдив, доверчив и предан в дружбе, не умел хитрить и лукавить. Беспокоила готовность Жени из ложного чувства товарищества брать на себя вину других. Ему не хватало дерзости, твердости и настойчивости. Он умел анализировать события и явления, болезненно переживал несоответствие слов и дел, лицемерие и демагогию. И в то же время оставался неискушенным, порой до наивности, перед человеческой нечистоплотностью и подлостью. Открытая и чистая душа его не хотела верить, что мир, общество состоят не из одних добрых людей, что есть и зло. Юрий Иванович надеялся на исцелительное время, жизнь, мол, научит: подставит ножку, толкнет под руку, исцарапает, преподаст урок. В то же время он понимал, что легкоранимые души слишком болезненно воспринимают подножки и царапины, которые порой на всю жизнь превращаются в незаживаемые раны. Нравственные травмы, как известно, опаснее физических, душевные раны заживают гораздо медленней, мучительней телесных. Ранить же открытую, незащищенную доверчивую душу легко и просто. Юрий Иванович это знал. Одна рана уже была у Жени — одновременно физическая и нравственная — нанесла ее учительница музыки Швед-Полтавская. И если физическая зажила — пальцы левой руки почти что сгибались, то психологическая травма осталась: Женя не притрагивался к музыкальным инструментам, а к роялю и пианино даже близко не подходил. Их звук воскрешал в его памяти ужас нестерпимой боли. Теперь он уже был убежден, что крышка пианино упала не случайно, а имя Марты Швед-Полтавской стало для мальчишки самым ненавистным. Беспокоила Юрия Ивановича и общественная пассивность сына. Ребят-активистов, организаторов и затейников он считал выскочками и карьеристами.