Мы не готовились, потому что все были равны перец его судьбой: я-политический и они-уголовные. Случай решил, что он подошел к тому, а не к другому… и случай решил, что у того под рукой оказалось не что-нибудь другое, как топор. Топор — это значит, что он убил Ветрова сразу, с одного удара, и пятидесяти девяти другим судьям уже нечего было делать, если бы с Ветровым не было еще двух надзирателей. Это было для них так неожиданно, что они не могли даже потом вспомнить, кто именно ударил Ветрова топором. Они бросились бежать. Но один товарищ уже вытащил из кобуры ветровский револьвер, выстрелил и попал второму надзирателю в шею, и этот упал. А третьему, с винтовкой, порезали топором руки — раньше чем он выстрелил. Но окружить его не успели. Он выскочил и побежал с криком. И вот тут случилось… Я и сейчас не пойму, почему от этого крика все мы, сколько нас было, бросились в стороны, прятаться, кто куда… за тюки с хлопком, за мешки с кострою… Только трое остались! Они взяли револьверы у тех, упавших, и винтовку, и их поэтому убили с первого же залпа, когда под навес ворвались солдаты. И еще двух застрелили, которые не очень хорошо спрятались…
— А те, что спрятались?
— Нас не искали — потому, наверное, что они боялись нас, как мы боялись их. Они стояли все вместе, большой толпой, с винтовками, и кричали, чтобы мы выходили по одному. Кричали долго, потому что каждый из нас думал: "Зачем я пойду первый? Первому сейчас будет хуже всех, хуже даже, гораздо хуже, чем тем, что убиты…" И только когда мы услышали, как кричит первый, кто вышел: "А-а-а…" (я и сейчас еще слышу этот крик, этого никогда не забыть), только тогда, на этот крик, мы выползли. Я верно говорю: по-пол-зли…
— Довольно! — сказал Бауман и встал. — Вы совсем разволновались. Вам это вредно.
— Ерунда! — оборвал Шуйский. — Тем более, что и рассказывать больше нечего. Очнулся я, конечно, в больнице. Потом допрашивали "с пристрастием": был в старину чудесный такой термин для застенков. Здесь я потерял последние зубы. Наконец меня осенило. Я потребовал к себе главного прокурора для сообщения важнейшей государственной тайны. Он приехал. Я ему открыл, что я — Бланки. Он собственноручно разбил мне нос, предполагая шарлатанство. Меня исстегали плетьми. Но раз я нашел точку зрения, ясно, ничего уже со мной нельзя было поделать. Я стоял на своем: Бланки. Пришлось в конце концов привлечь докторов. Ну этих нетрудно вокруг пальца обернуть. Их испытание было пустяком по сравнению с орловским. Тем более что они меня посадили с буйными: мне оставалось только наблюдать, что делают другие. Я гонялся вместе с другими за надзирателями, не давал себя мыть и стричь, проявлял нечувствительность к их уколам… Идиоты! После ветровских упражнений их уколы ощущались, как ласка. В итоге — признали. Дело с профессорским заключением пошло в окружной, а меня до суда перевели в Таганскую, где я и блаженствую. Хотя, как я уже докладывал, они продолжают подсылать ко мне…
Он обернулся к двери, за которой скрежетал в замочной скважине ключ, и лицо приняло сразу высокомерное и безумное выражение. Надзиратель остановился на пороге. Шуйский крикнул бешено:
— Опять без звонка?! Если это повторится еще раз, я не останусь ни минуты больше в вашей паршивой гостинице!
Надзиратель обошел его взглядом и сказал Бауману:
— Пожалуйте. И вещи захватите с собой.
Вещи? Стало быть, не на допрос. И в самом деле — спустились только этажом ниже.
Новая камера. И на этот раз-одиночка.
Глава XX
БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ
"В. И. ЛЕНИНУ и Н. К. КРУПСКОЙ
4 сентября 1904 года
Пишет Кол из тюрьмы. Дорогие друзья, после разных мытарств вся наша компания собралась в Таганке. Оглядевшись здесь, мы решили продолжать свою борьбу с меньшинством и со слизняками. Участие примет Кол, Рубен, Полетаев, Соломон Черномордик (настоящее имя), Абсолют. Слышали мы о знаменитом «манифесте» ЦК и его совещании с меньшинством, кончившимся решением кооптировать последнее. Теперь, следовательно, руки у нас развязаны, и политическая дрянность нашего ЦК станет наконец ясной для всех… Мы уверены, что в России теперь начнется настоящее восстание против наших фальшивых центральных учреждений. Стоит только поднять знамя восстания. И мы хотим это сделать, дольше терпеть нет уже сил. Надо наконец сказать им правду в глаза. Мы вполне уверены, что все мало-мальски сознательные элементы, дорожащие честью Партии, с восторгом примкнут к нам, когда мы выведем на чистую воду политику этой заграничной клоаки, успевшей заразить атмосферу вокруг себя своей затхлой кружковщиной и подлым стремлением улаживать партийный конфликт «по-домашнему», под сурдинку, за бутылкой пива и чашкой чая… Прежде всего мы обратимся к комитетам с призывом стать под наше знамя, причем мы постараемся выяснить им создавшеюся положение в Партии. Это воззвание на днях у нас будет готово… Кроме того, мы проектируем выпустить характеристику деятельности меньшинства, изменнической подлости Плеханова, тряпичности нашего ЦК, который похоронил себя своей абсолютной бездеятельностью и последним своим поведением изрек себе приговор. Мы надеемся, что сможем так или иначе напечатать все это и распространить по России".
На секунду задержалось перо. Сможем ли? Связь, безусловно, установилась достаточно широко и крепко-и между одиночками здесь, и с волей. Но техника… С листовкой, что Бауман писал на прошлой неделе по просьбе Козубы, и то вышла заминка. Типографию по сю пору так и не удалось поставить, хотя техника и цела. Никак не устроиться с квартирой: ни денег нет, ни людей.
"Нам нужна только помощь в отношении людей. Пусть едет опять сюда Август для разъездов. Если есть возможность, двиньте сюда еще людей. Вы ведь знаете, какая масса у нас народу провалилась… По нашему мнению, Старику нужно во что бы то ни стало организовать литературную группу для систематической атаки на вымирающую «Искру». Без этого мы ничего не можем здесь сделать. Теперь, когда принципы пошли с молотка, смешно останавливаться перед созданием нового органа… Теперь настал момент, когда только решительность и самый необузданный натиск могут поправить наши дела, иначе все пропало надолго. Надо воспользоваться брожением в России, через год опять все затянется плесенью, и тогда не скоро разбудишь матушку Россию".
На этой строке опять задержалось перо. Улыбка тронула губы. Поймет Старик, что про плесень он написал так, специально, чтобы "поддать жару", а на самом деле, конечно же, и мысли нет, что опять может заплесневеть Россия. Путиловцы бастуют, бастуют сормовцы, а мелких стачек и не сосчитать… И либералы зашевелились: в ноябре собирается съезд "земских и городских деятелей". Открыто об этом в газетах печатают, — значит, уверены, что не запретят. А либеральная буржуазия храбра, когда на подъеме рабочее и крестьянское движение, потому что своей силы у нее нет. И если она заговорила басом, значит… Да и в тюрьме свободнее стал режим. Это тоже признак…
Заскрежетал замок. Едва успел прикрыть листок книгой.
Надзиратель сказал с порога:
— Пожалуйте на допрос.
— Не поеду.
Надзиратель переступил с ноги на ногу:
— Шутить изволите.
— Какие там шутки! Показаний я все равно не даю. А погода — посмотрите за решеткой: дождь, слякоть. Не поеду.
— Дождь — что! В карете ведь повезут.
— Сказано. Крепко.
Ладонь пристукнула по столу. Надзиратель покачал створкой двери в нерешительности:
— Так и прикажете доложить?
— Так и доложите. Мне некогда.
Замок щелкнул. Надзиратель ушел. Рука дописала:
"Отвечай скорее. Адрес для писем сюда годен прежний. Горячий привет всем друзьям. Кум".