И книги перестали давать. Только одну и прислал по собственному выбору — в издевку, вероятно — прокурор.
Кнут Гамсун. Собрание сочинений, том II: «Сумасброд», "Игра жизни", "У врат царства" и… "Голод".
Заглавия- как на подбор. Особенно — последнее. Очевидно, для возбуждения аппетита.
Стал читать прямо с «Голода», само собой. Отчего не доставить удовольствие господину прокурору?.. Сначала было забавно. Потом стало раздражать. Как смеет этот самый Кнут разводить на розовой водице слова о "как будто" голоде, когда есть на земле настоящий голод, цепкий, держащий за горло, доводящий до людоедства, трупами устилающий целые области! Или еще — невидимый, неслышный, голоса не подающий голод рабочих кварталов, который душит детей и землистыми делает молодые лица!.. О них-молчок! А развести на трехстах страницах роман о тоске буржуазного брюха — это тема? Как можно сметь называть это голодом!..
Малейшее раздражение повышает обмен, стало быть — потерю, и увеличивает количество отравляющих организм выделений. Еще не хватало раздражаться из-за Гамсуна! И без него довольно работы нервам.
В стенку справа, у самого бока, — осторожный чуть слышный, крадущийся стук. Бауман в первый момент на поверил. От голода бывает шум в ушах… Но стук повторился. Условный: по тюремной азбуке. На этот раз Бауман прочитал вполне явственно:
"Кто?"
Имя давно установлено, скрываться нечего. Бауман постучал тем же осторожным, чуть слышным стуком:
"Бауман".
Ответный стук был порывист и быстр. Бауман едва поспевал схватывать шедшие сквозь стену буквы:
"Циглер".
Быть не может! Циглер? Пересадили? сюда, к нему?..
Надо вопрос для проверки-действительно ли он?..
Сразу Бауман не нашелся. А надо уже отвечать…
"Август?"
"Да. Перевели потому, что мест нет. Привезли много новых. Комитет весь арестован. Типография взята. В каждой одиночке — десять".
Долгая пауза. Потом постучал Бауман:
"Я объявил голодовку".
Ответ не замедлил:
"Знаем. Брось, не стоит. Стачка сорвана, ничего не будет".
Бауман поднялся на локти и ударил кулаком-гулко, на весь коридор:
— Сволочь!
Это не Циглер, а подсаженный провокатор. Ответы выдали его с головой: свой так не скажет. Никогда. Тем более — Ленгник. И на Августа отозвался. У Ленгника такой клички не было и нет.
Он вытянулся опять. В стену снова стучали быстрыми, дробными стуками. Бауман не слушал.
Малейшее раздражение повышает обмен.
Закрыть глаза и не думать… Но как не думать, когда нечего читать и нет еды: еда отвлекает тоже. И еще: без еды день в затворе становится совсем сплошным. И тягучим до непереносимости. Дико, в сущности. Ну, что такое, собственно, кипяток, постные полухолодные щи, сырая, к зубам и нёбу липнущая каша… и опять каша, в сумерки уже, когда от темноты светлее покажется неугасимая, под сводчатым потолком, тусклая лампочка? Но все-таки, когда течение дня рассекалось кипятком, щами и кашей, проходить его было легче: мысли перебивались. А теперь день тянется и заставляет думать, думать без перебоев. И еще хуже: прислушиваться к себе. А человеческий организм так уж устроен: если начать прислушиваться при совершенной тишине, как здесь вот, в этом чертовом изоляторе, — и в пустоте почудятся звуки и шорохи. А если к собственному телу прислушаться, обязательно послышится боль. Где-нибудь да заноет.
Бауман сбросил ноги с койки и сел. Баста! Надо переменить режим. Раз нечего читать, некому стучать, от лежания только хуже будет. Движение. Гимнастика: все шестнадцать приемов. Сразу голова посвежеет.
По коридору затопали шаги. Обед. Сейчас откинется фортка и начнется семнадцатое, не предусмотренное, упражнение: принять миску со щами, вылить в парашу, сдать миску; принять миску с кашей, ссыпать в парашу, сдать миску.
Но форточка не откинулась-раскрылась вся дверь. Надзиратель бережно внес две миски сразу, поставил на стол и сказал спокойным голосом:
— Откушайте, господин Бауман.
Бауман протянул руку:
— Давайте.
Семнадцатое упражнение.
Надзиратель сокрушенно покачал головой:
— Напрасно вы так, господин Бауман! Зря себя изводите, смею сказать…
Отошел к порогу, остановился, вздохнул. И голос и вид его были столь необычны, что Бауман спросил настороженно:
— Что с вами такое? Вы нынче какой-то особенный…
Надзиратель вздохнул опять:
— Дела, господин Бауман!
Помолчал и добавил:
— Главное-семья у меня…
Бауман дрогнул от догадки. Он схватил надзирателя цепко за плечо:
— Что в городе? Говори скорей!
Надзиратель испуганным движением высвободил плечо. Он ответил шепотом:
— Неспокойно… В тюрьму к нам роту гренадеров поставили. Такой разговор идет, будто рабочего бунта ждут. Тюрьму брать будут… Если, не дай бог, приключится — вы здесь за меня посвидетельствуйте, господин Бауман. Вы у них человек большой — все говорят. Заступитесь… Мы же служилые, не по своей вине: есть-пить надо… Зла вы от меня не видали, всегда, чем мог… Семья у меня, главное дело…
Бауман прикрыл дверь. Он тоже перешел на шепот.
— Помоги выйти… Резолюция победит-ты это запомни. Не может не победить… Выведи меня-тебе это зачтется. В долгу не останемся.
Надзиратель широко раскрыл рот: перехватило дыхание.
— Господь с вами! Никак это невозможно. На особом вы положении. Со мной-то что будет, ежели вы… Четвертуют!
— Уходи со мной. Принеси одежду. Второй сюртук есть? Или другое что… форменное. Вместе выйдем. Жалеть не будешь, я говорю.
— Да я… — задыхаясь по-прежнему, начал надзиратель и вдруг, прислушавшись, метнулся к двери. — Идут!
Он выскочил в коридор. И сейчас же у самой камеры непривычно громко, не по инструкции, зазвучали голоса, Бауман узнал низкий басок начальника тюрьмы. Дверь открылась снова. Начальник улыбался, и улыбка его была совсем как давеча у надзирателя: испуганная и льстивая.
— На выписку, господин Бауман! Пожалуйте в контору, актик подписать: освобождение под залог. И вещички получите. Супруга ждет-с…
Бауман быстро, в охапку, собрал камерные свои вещи. Начальник дожидался почтительно.
— Пошли. Понятые у вас в конторе найдутся?
Начальник распустил недоуменно губы:
— Понятые? Зачем? Я же докладываю…
Бауман усмехнулся всегдашней своей мягкой улыбкой:
— А я подписывать вам никаких «актиков» не буду. У меня правило такое. Останетесь без документа, если понятых не будет.
Заулыбался и начальник, потряс головой:
— Жестокий вы человек, господин Бауман! Что с вами сделаешь? Не задерживать же из-за формальности. Как-нибудь обойдемся.
Надзиратель рысцой забежал вперед, распахнул дверь в контору:
— Пожалуйте!
Надя. Цветы. Надзиратели. И кто-то еще, высокий, в штатском, приветливо протянувший руку. Прокурор…
Бауман прошел мимо руки и крепко обнял жену:
— Здорова? Как отец?
Она ответила, с трудом сдерживая смех:
— Еще дышит. Идем скорее… Отобранные вещи им можно оставить, правда? Не терять время на записи.
— Запишут без нас!
Бауман, смеясь, сгреб в карман лежавшие на столе подтяжки, перочинный ножик, часы…
Прокурор снова выдвинулся вперед:
— Счел долгом лично заехать, во избежание каких-либо недоразумений…
Надя перехватила взгляд мужа. Она сжала ему руку и сказала поспешно:
— Пойдем, Николай!
Надзиратель опять побежал рысцой вперед:
— Я-до ворот… чтобы без задержки.
Бауман скривил губы. Погано стало на сердце от этих засматривающих с собачьей готовностью глаз, вихляющей, подхалимской походки…
Двор. Свет ударил в глаза, закружилась голова от свежего холодного воздуха. Бауман остановился, Надя спросила заботливо:
— Что ты?.. Ты совсем побледнел.
— Ничего, пройдет. Это — от голодовки.
— Ты голодал?!