Вопрос вырвался вскриком. Надзиратель втянул голову в плечи, пригнулся, как виноватый.
От корпуса политических звонкий голос, с окна во втором этаже, окликнул:
— Бауман? Освободили?
Бауман обернулся к окнам. За решетками замелькали лица и руки.
— Счастливо, Грач!..
Бауман взмахнул рукой и крикнул что было силы:
— Вернусь за вами! Скоро! Да здравствует революция!
Надзиратель остановился. Сзади рысцой подбегал второй:
— Господин Бауман, никак невозможно…
Еще раз махнул рукой Бауман и пошел к воротам.
Вслед, от окон, грянула песня…
Глава XXXII
ВОЛЯ
В зале, узком и длинном, двести, а может быть и триста человек. Бауман с Надей остановились на пороге, и тотчас радостный голос окликнул, перебивая говорившего оратора:
— Грач, родной!.. Бауман, товарищи!..
Козуба подходил почти что бегом, охватил руками, поцеловал, жестко покалывая кожу колючим подбородком.
— Я уж думал-сам выпущу! Нет, струсил прокурорчик, не дождался.
Кругом уже толпились другие. Заседание прервалось. Крепко жал руку Ларионов: в прошлом году вместе провели голодовку. И еще, еще знакомые лица…
— Прямо из-за решетки? Домой не заходил? Правильный ты человек.
Бауман, взволнованный, оглядел толпу вокруг себя:
— У вас что тут сейчас? Митинг?
Козуба расхохотался:
— Митинги нынче, брат, по десять тысяч человек. На меньше-рта не раскрываем. А здесь… Жена разве тебе не сказала, куда ведет?.. Здесь только всего-навсего Московский комитет с районными представителями.
Бауман качнул головой невольно. Громче засмеялся Козуба:
— Шагнули, а? Помнишь, как у доктора среди морских свинок заседали? Пятеро-вот тебе и всё Северное бюро, на четверть России организаторы… Было прошло!
Бауман огляделся еще раз:
— И заседаете так вот, открыто?
— А прятаться от кого? Нынче, товарищ дорогой, ни шпиков, ни полиции. Чисто! Ходи по своей воле…
Прозвонил председательский звонок. Козуба сказал гордо:
— Слышал? По всей форме! Иди к столу: мы тебя — в президиум.
— Товарищи! Заседание продолжается. Президиум предлагает кооптировать только что освобожденного из тюрьмы старейшего большевика, товарища Баумана, присутствующего среди нас.
Радостно и гулко бьют ладони. За столом потеснились, очистили место.
— В порядке дня очередным пунктом — распределение работы между членами комитета. — Председатель обернулся к Бауману: — Какую работу возьмешь на себя, товарищ Бауман?
Голова мутна еще от пяти дней голодовки. И нервы-как струны. Перед глазами-ряды, ряды, и всё новые, новые, по-новому пристальные лица.
— Дай присмотреться немного… Козуба сейчас верно напомнил: совсем другой масштаб стал работы. После полутора лет-надо освоиться.
Председатель покачал головой, улыбаясь:
— Напрасно скромничаешь, товарищ Бауман. Такой работник, как ты, сразу ориентируется, только глазом окинет. В курс мы тебя мигом введем.
Вмешался Козуба-за Баумана:
— Нет, ты его слушай, сразу не наваливай. Он потом нагонит и перегонит, а сейчас дай ему по-своему осмотреться. Я, к слову, завтра с утра-в текстильный район, в Подмосковье: прошинские по сю пору в стачку еще не вошли. Районному организатору на вид предлагаю поставить: прилепился к Морозовской, на Прошинскую носа не кажет, а она как раз фабрика наибольше отсталая. Едем вместе, товарищ Грач!.. Район тебе, кстати, знакомый. И народ нынешний посмотришь, и потолкуем в дороге вплотную.
— А как поедете? Дорога ведь стоит.
— Железнодорожники — наши иль нет? Паровоз дадут. Обернемся духом.
Глава ХХХIII
ДВЕ ФАБРИКИ
Медведь в сарафане под вычурной коронкой. И вывеска ажурная над широко распахнутыми воротами:
мануфактура
потомственного почетного гражданина
СЕРГЕЯ ПОРФИРЬЕВИЧА ПРОШИНА
Чернеет двор сплошной, тесной толпой. На крыльце фабричного здания президиум. От фабрики трое — старик и два молодых; от Московского комитета Козуба и Бауман.
Уже третий час идет митинг.
Рядом с президиумом на бочке-трибуне стоит во весь свой огромный рост парень-из здешних рабочих, безбородый еще, безбровый, русые волосы по ветру.
Парень рубанул рукой по воздуху:
— Кончаю, товарищи! Сегодня, стало быть, выступаем против самодержавия. До сего дня боролись мы за копейки да пятаки, за жалкое свое существование, за то, чтоб вонючую конуру в хозяйском хлеве хоть на какое человечье жилье сменить. Теперь, товарищи, бороться будем за власть, какая рабочим людям нужна. На царя идем, потому что поняли: покуда царская власть, нам фабриканта не сбить! Царь фабриканту опора, и одной они общей шайкой из народа кровь сосут. Царя собьем-управимся и с капиталистом. Конечно, даром такое дело не дается — может, нас какой разок и побьют. Но если б и так — этим отнюдь они дела не остановят: рабочий народ к своему придет. Обязательно, однако, и неотложно надо вооружаться. Голой рукой царя не возьмешь.
Голос из толпы, далекий и гулкий, прокричал:
— Не туда гнешь!
Парень остановился:
— А ну доказывай, как по-твоему?
Голос отозвался не столь уж уверенно и громко, словно оробел:
— Не к пользе народной.
Толпа колыхнулась.
— Из подворотни не лай! Доказывать хочешь- лезь на бочку!.. Поддай его, ребята, кто он там, к президиуму…
К бочке подтолкнули — далекой передачей, из глубоких рядов-седоватого человека; пальтишко, сапоги бутылкой, справные. Парень с бочки скосил подозрительно и насмешливо глаза на сапоги.
Человечек снял картуз:
— Зачем на бочку?.. Я и так…
— Ползи, не ерзай!
Бочек у крыльца груда. Влез на соседнюю с парнем. И сейчас же из толпы закричали:
— Не свой! У нас не работает!.. С макеевской мастерской. Какой еще ему разговор?
Но Козуба встал, поднял руку. И сейчас же стало тихо.
— Непорядок, товарищи! Ежели не с нашей фабрики, так уж и не свой, слова ему нет?.. Неправильно. Вот послушаем, что скажет, тогда и определим-свой, не свой.
Седоватый кашлянул в кулак. От председательской поддержки он как будто бы осмелел.
— Я к тому, собственно, в рассуждении общей пользы, чтобы в драку не ввязываться. Разве это рабочее дело-с ружья стрелять? Наше дело-станок… Окромя того, тут доклад был, все слышали, будто Расея вся поднялась, и дороги стоят и фабрики… Так нам-то чего, скажем, кулаками махать? И без нас управятся. Пойдем мы или нет — все один толк, а рабочему человеку от забастовки убыток…
Парень перебил, не выдержал:
— А я так говорю: уж если дошло, что рабочий народ за свою долю встал, каждому надо до последнего идти, — вот время какое! И кто против этого брешет, тот не пролетарий, а царский прихвостень и вообще, чтобы по всей вежливости сказать, сукин сын!
— Правильно-стоголосым гулом отозвалась толпа.
Седоватый махнул рукой отчаянно:
— Я ж не против чего… Я только по осторожности… Обождать, говорю…
Голос затерялся в гуле. Из рядов кричали злорадно и яро:
— Хватит! Сказал! В бочку!
Макеевский оглянулся на президиум испуганно. Но старик, с Козубою рядом, кивнул подтвердительно:
— Слышал? Лезь. Порядок у нас на митингах установлен такой: говорить-на бочку, а ежели проврался-в бочку. Вон стоит, — ухмыльнулся, — отверстая… — И, наклонившись к Козубе и Бауману, пояснил:-Это мы, извольте видеть, для того, чтобы человек с рассудком говорил. А то вначале было: выскочит который краснобай, чешет, чешет языком — не понять, что к чему… Ну, а как бочкой припугнешь, молоть опасается.
Еще не был окончен митинг, когда Бауман с Козубой вышли за ворота: к вечернему заседанию комитета обещали быть в Москве. Около иконы святителя Сергия несколько парней и седой ткач с красной кумачовой повязкой на рукаве выворачивали из оковок прикрученную к подножию иконы огромную кружку для пожертвований. Глухо бренчали тяжелым звоном, перекатываясь в жестяной утробе, медяки.
Бауман остановился:
— Это вы что?