И Зотыч подавал повестку.
— Что же мне делать теперь?
— Говорю, пожалуйтесь на него предводителю. Надо же его унять; ведь эдак он, дьявол, нас до смерти затаскает!..
— Да зачем я ему спонадобилась?
— Да по тришкинскому делу…
— Какое такое тришкинское дело?
— О самоуправстве. Тришка был должен вам за корову сорок рублей и два года не платил. Я по вашему приказанию свез у него с загона горох, обмолотил его и продал. Сорок рублей получил, а остальное ему отдал.
— Значит, квит! — возражает Анфиса Ивановна.
— Когда вот отсидите в остроге, тогда и будет квит!
— Да ведь Тришка был должен?
— Должен.
— Два года не платил?
— Два года.
— Ты ничего лишнего не взял?
— Ничего.
— Так за что же в острог?
— Не имели, вишь, права приказывать управляющему…
— Я, кажется, никогда тебе и не приказывала…
— Нет уж, это дудки, приказывали.
— Что-то я не помню! — финтит старуха.
— Нет, у меня свидетели есть. Коли такое дело, так я свидетелев представлю… Что же, мне из-за вашей глупости в острог идти, что ли!.. Нет, покорно благодарю.
— Да за что же в острог-то?
— А за то, что вы не имели никакого права приказывать мне продать чужой горох… Это самоуправство…
— Да ведь ты продавал!
— А приказ был ваш.
— Стало быть, мне в острог?
— Похоже на то!
— Так это, выходит, процесс! — перебивает его Анфиса Ивановна.
И, побледнев как полотно, она запрокидывается на спинку кресла. Слово процесс пугает ее даже более острога. Она лишалась аппетита и ложилась в постель. Но сцены, подобные описанной, случались весьма редко, а потому настолько же редко возмущался и вседневный порядок жизни.
Напившись чаю, Анфиса Ивановна отправлялась в сад и беседовала с садовником, отставным драгуном Брагиным, у которого тоже была слабость целый день копаться в саду, мотыжить, подчищать и подпушивать. С ним заводила она разговор про разные баталии, старый драгун оживлялся и, опираясь на лопату, начинал рассказывать про битвы, в которых он участвовал, Анфиса Ивановна слушала со вниманием, не сводя глаз с Брагина, качала головой, хмурила брови, а когда дело становилось чересчур уже жарким, она бледнела и начинала поспешно креститься.
Наговорившись вдоволь с Брагиным, Анфиса Ивановна возвращалась домой, садилась в угольной комнате к окошечку и, призвав Домну, начинала с ней беседовать. В беседах этих большею частию вспоминалось прежнее житье-бытье и иногда речь заходила о капитане, но тяжелые воспоминания дней этих (капитан, говорят, ее очень бил) как-то невольно обрывали нить разговора, и Анфиса Ивановна замечала:
— Ну, не будем вспоминать про него. Дай бог ему царство небесное, и пусть господь простит ему все то, что он мне натворил!
Bо время разговоров этих Анфиса Ивановна вязала обыкновенно носки. Вязание носков было ее любимым занятием, и так как у нее не было родных, которых она могла бы снабжать ими, то она дарила носки предводителю, исправнику, становому и другим. Но при этом соблюдались ранги. Так, предводителю вязались тонкие носки, исправнику потолще, а становому вовсе толстые. Анфиса Ивановна даже подарила однажды дюжину носков архиерею, но связала их не из ниток, а из шелку, за что архиерей по просьбе Анфисы Ивановны посвятил в стихарь рычевского причетника.
К двенадцати часам Потапыч накрывал стол, раза два или три обойдя все комнаты и обтерев пыль. Стол для обеда он ставил круглый и, прежде чем поставить его, всегда смотрел на ввинченный в потолок крючок для люстры, чтобы стол приходился посредине комнаты. В половине первого подавался суп, и Потапыч шел к Анфисе Ивановне и проговаривал: «кушать пожалуйте!» Во время обеда слуга всегда стоял позади Анфисы Ивановны, приложив тарелку к правой стороне груди. Потапыч в это время принимал всегда торжественный вид, поднимал голову и смотрел прямо в макушку Анфисы Ивановны. Но, несмотря, однако, на этот торжественный вид, он все-таки не бросал своей привычки ходить без галстука, в суконных мягких туфлях и вступать с Анфисой Ивановной в разговоры.
— Ну чего смотрите! чего трете! — проговаривал он оскорбленным голосом, заметив, что Анфиса Ивановна разглядывала и вытирала тарелку.
— У меня такая привычка, — оправдывалась Анфиса Ивановна. —
— Пора бы бросить ее!.. Что вы, англичанка, что ли, какая, что тарелки-то чистые вытираете.
Если же Анфисе Ивановне случалось каким бы то ни было образом разбить стакан или рюмку, то Потапыч положительно выходил из себя.
— Что у вас, рук, что ли, нет! Ну что вы посуду-то колотите! Маленькие, что ли! — И, глядя на собранные осколки, он начинал причитывать: — Эх ты, моя «Сонька», «Сонька»! Сколько лет я тебя берег и холил, всегда тебя в уголочек буфета рядом с «Анфиской» ставил, а теперь кончилось твое житье!