Вошел Павел. Он, не гася, поставил фонарь у порога, скинул с плеч стеганку и, отряхивая ее, сердито проворчал:
— Опять дождик сыплет… — Покосился в чулан, где мать при слепом свете коптилки перетирала посуду. — Собрала?
— Не больно много добра накопил, — отозвалась мать. — Две рубахи, полотенце да каравай хлеба — не велика поклажа, сунуть в мешок недолго…
Стараясь не глядеть на Аребина, Павел как-то боком придвинулся к зеркальцу, висевшему в простенке, без нужды стал причесывать волосы.
— Уезжаете, значит?
Аребин еще не мог определить своего отношения к Павлу — было в этом парне что-то щетинистое и непримиримое. Но за внешней ожесточенностью (Аребин скорее чувствовал это, чем понимал) скрывались мучительная душевная боль и бессилие несправедливо обиженного человека.
— Ну, уезжаю! — Павел обернулся. — А что, нельзя?
Из чулана высунулась мать с эмалированным блюдом в руках, вставила, защищая сына:
— Он не хуже других. Не шибздик какой-нибудь… Десять годов учился.
Павел раздраженно махнул на нее локтем.
— Погоди, мать! — Он остановился перед Аребиным в грозной, зловещей позе, точно вызывал на поединок, и Аребину показалось, что Павел люто ненавидит его в эту минуту. — Знаете, сколько нас вернулось из армии? За три года — двадцать два человека. А кто остался в селе? Я да Мотя Тужеркин. Еще Ленька Кондаков, этот к МТС прибился. Остальные показались, понюхали, чем тут пахнет, самогонки попили неделю — и кто куда! Глеб Вашурин — кладовщиком в Иванове, Колька Брательников — в Казани завхозом при детяслях, Санек Липашкин — грузчиком на пристани в Работках. Иван Маркелов и Коляй Фанасов — в Горьком: один — на заводе «Красная Этна», другой — шофер. Все разлетелись! Почему же я должен копаться в земле, в навозе, работать на них? Почему?
— Ты работаешь прежде всего на себя, — сказал Аребин, чувствуя, как взволнованность Павла невольно передается и ему.
Павел резко отмахнулся:
— Слышали!
— Значит, хочешь, чтобы на тебя теперь работали другие, как ты выражаешься?
— Да. Пускай поработают! — Упираясь плечами в косяки, Павел ткнулся лбом в окошко; на черном стекле льдисто поблескивали дождевые капли.
Константин Данилыч попытался смягчить резкость Павла:
— А Владимир Николаевич вот приехал к нам, Павличек…
— Как приехал, так и уедет. — Павел, не отрываясь от окна, вглядывался в мокрую тьму. — Птицы вон тоже прилетают, а осень придет — прощай. — Неожиданно метнулся к Аребину: — За двадцать восемь лет в нашем колхозе сменилось двадцать восемь председателей! Проворуется какой или набедокурит чего… его бы запрятать подальше, чтобы он, зараза, не разъедал живое тело, а его к нам! Кадры сохраняют!.. Каждый из них, если он не дурак, — а они для себя не дураки были! — норовил урвать побольше: строили пятистенные избы, на «Победе» в Москву гоняли, как наш Коптильников! Что там председатель — министр!..
Аребин не отрывал взгляда от Павла. Павел кружил по тесной избе, обходя стоящую посреди табуретку. Он часто ударялся боком об угол деревянной кровати, она издавала скрип, старческий и жалобный, и от этого Павел еще больше сердился, выпаливал хрипловато, с надсадой:
— Хозяйство рушилось из года в год. У всех на глазах обваливались дворы, подгнивали амбары, на упряжь, сбрую жалко смотреть: обрывки да узлы… Верховодят делами Коптильников, Кокуздов и еще там с ними!.. А Прохоров для них — каменная стена, не прошибешь. Секретари райкома тоже долго не засиживались. Варвара Семеновна Ершова — человек новый, ей помогать надо разобраться во всем, а ей пока что очки втирают. Судить меня собираются за падеж скота. Нашли громоотвод! — Павел толкнул ногой табуретку с пути, сел на нее, упираясь коленками в колени Аребина. — Чьи интересы они отстаивают? Думаете, партийные, народные? Ошибаетесь! Свои. Только свои!
Константин Данилыч негромко произнес, как бы подводя итог словам внука:
— Да, честного человека отодвинули в дальний угол.
— Читаю в газетах: пустили атомную электростанцию, мы первые в мире! От гордости распирает грудь! Нравится мне это, горжусь! А вот жить здесь с керосиновой лампой, с «летучей мышью» категорически не нравится. Я прошел пол-Европы, четыре столицы освобождал и хочу, чтобы меня уважали. — Павел передохнул, морщась, втягивая воздух сквозь стиснутые зубы. Он, казалось, задыхался, рванул ворот гимнастерки; вместо форменных бронзовых пуговиц к нему были пришиты уже другие, разные, и одна из них, белая, перламутровая, крупнее остальных, как назло, не расстегивалась. Павел едва не оторвал ее дрожащими пальцами.