— Гвардия! Куда лыжи навострил? В эту пору в поле только волки рыщут. Неужели из села вон? — Павел неохотно кивнул, и Мотя завертелся на месте, стараясь взглянуть на женщину. — Вот вам, Ольга Сергеевна, и провожатый!.. Ты не в Москву, Паша, задумал?
— Нет, — оборвал его Павел. Ему неприятен был этот допрос.
— Ах, не по пути! — пожалел Мотя. — Ну, садись: под горку-то легко.
Вся телега была занята седоками и чемоданами. Голова и лицо женщины закутаны пушистым шерстяным платком, в узенькую полоску виднелись продолговатые и печальные глаза. Встретившись с ними, Павел ощутил неловкость.
— Дойду пешком.
Мотя с дружеской грубоватой заботливостью настаивал:
— Скидай хоть мешок. Клади. Я, пожалуй, тоже пройдусь: ноги закаменели.
Он неловко спрыгнул с телеги, и Павел положил на его место свой мешок. Мотя споро отмерял дорогу своими длинными ногами в громоздких, увесистых, как утюги, ботинках.
— Держался, значит, держался за высоту и все-таки сдал, Пашка, отступил. Выходит, броня тонка… Теперь один я из бывших гвардейцев остался.
Павел попробовал отшутиться:
— В обороне долго сидеть нельзя, Матвей, обязательно настанет момент: или беги назад, или кидайся в атаку. В наступление мне идти рискованно: артиллерия слаба на моем участке, боеприпасов мало, резервов нет. Врукопашную — старо, быстро шею свернут.
Матвей засмеялся, но смех у него получился невеселый. Он был, как и вчера, в том же брезентовом плаще, на голове рыжий собачий малахай, шея обмотана клетчатым бабьим платком: веснушки на лице будто съежились от холода и потемнели, а облупленный кончик носа сделался фиолетовым.
— Насчет того, чтоб шею свернуть, долго не жди, у нас на это мастаки.
«Ну, положим, не так-то легко свернуть мне шею, — упрямо и озлобленно возразил Павел про себя. — Не дамся! Я сам могу кому хошь свернуть!..» Но тут же осудил свою воинственность: в сущности, он побежден и спасается бегством именно потому, что боится, как бы ему не свернули шею. Некоторое время он шел молча, затем спросил вполголоса:
— Кого везешь?
Павел будто разбередил Мотину болячку, он возмущенно взмахнул варежкой:
— Жену будущего председателя катаю! Вчера со станции, нынче назад, на станцию. Я не челнок — швырять меня туда-сюда, а тридцать пять километров — это тебе не улицу перебежать! — Ольга виновато взглянула на Мотю; печальный взгляд ее просил извинения. Тужеркин смягчился. — Ольге Сергеевне, вроде как и тебе, не по душе, видишь ли, пришлось наше житье-бытье…
— Как же вы кинули его одного? — строго и удивленно спросил Павел.
Ольга промолчала: с какой стати она станет давать отчет каждому встречному? За нее уверенно ответил Гриша:
— Мы к папе летом приедем.
— Выходит, так, — недоумевал Павел, — ты оставайся, терпи всякие неудобства деревенской жизни, а я покачу в столицу. Ничего себе жена!
— Да, — с сочувствием заключил Мотя Тужеркин, — Владимир Николаевич остался без прикрытия, тыл не обеспечен.
Ольга сорвала со рта платок, выпалила с неожиданной горячностью:
— Я, может быть, поступаю нехорошо по отношению к мужу. Мне трудно свыкнуться с новыми условиями: я никогда в деревне не жила. Да в конце концов это наше личное дело! А вот вы, вы ведь тоже бежите отсюда!..
Это был точно рассчитанный удар в самую грудь: Павел приостановился, и подвода ушла вперед. Он догнал ее, схватился обеими руками за край телеги.
— Вы меня в ряд с собой не ставьте! У меня, может, душа кровью исходит, я на нее наступил каблуком, чтоб замолкла! Каково мне с такой душой в город идти?..
Он вдруг представил себе Аребина: мягкий и внимательный взгляд несмело просил его, Павла, не уезжать… «Значит, понимает, что трудно придется без меня, — не без гордости подумал Павел. — Конечно, трудно… Заклюют его стервятники. Поддержка нужна. Бойцы!»
Павел не заметил, как прибавил шагу. Собачонка, трусливо заскулив, подкатилась под ноги ему. Лошадь всхрапнула и встала, встревоженно косясь влево. Мальчик обрадованно закричал:
— Гляди, мама, какая большущая собака!
— Это ж волк!
Поджарый волк со свалявшейся, клочковатой шерстью на впалых, тощих боках, вскидывая задом, неспешными прыжками пересек дорогу и, достигнув овражка, сел. Он посмотрел на людей дикими и древними глазами скитальца, извечно тоскующего от одиночества, неустроенности и стужи. Чуткие уши его стояли торчком, ветер взлохматил шерсть на загривке.