Выбрать главу

Но все это: и бревна, и дома, и срубы, и осклизлые берега речушки, и пустыри на месте бывших хозяйств — показалось Аребину чужим. Он вдруг ощутил в груди сосущую боль. А на усадьбе его охватил страх, ноги отяжелели, он споткнулся на ровном месте.

Длинный двор с рухнувшей крышей, точно с переломленным хребтом, с оголенными остриями стропил из-под соломы и подпорками с боков стоял как символ запустения. Этот двор на фоне стремительно мчащихся рваных облаков, а за ним, на ветру, одинокая ветряная мельница с отхваченным крылом никогда не изгладятся из его памяти.

И в ту же минуту он почувствовал, как в душу его, начинавшую было затягиваться ряской спокойствия и благодушия от размеренной московской жизни, словно со всего маху швырнули камень — тяжелая злоба закипала в ней.

За углом скотного двора бренчало и повизгивало ведро на дужке. Нежное и жалобное повизгивание внезапно оборвалось. Шура Осокина лицом к лицу столкнулась с Павлом Назаровым, шедшим впереди Аребина. Она была в короткой ватной тужурке и в больших калошах поверх сапожек; платок съехал на плечи, открыв белокурую голову, надо лбом развевались пушистые прозрачные прядки. В лицо девушке словно плеснули жаркого, радостного света, щеки лизнул огонь, а в глазах — веселые звездочки.

— А я думала, что вы, Павел Григорьевич, уже к Москве подъезжаете… — Павел, покосившись на Аребина, в смущении переступил с ноги на ногу. — А пугал, грозился!.. — с той же насмешкой протянула Шура. — Ну, думаю, воля!.. Здравствуйте, Владимир Николаевич! — И ушла, размахивая пустым ведром.

Аребину стало теплей оттого, что ему открылась простая и прекрасная человеческая тайна. И в Павле вдруг проглянуло что-то мальчишеское, застенчиво-притягательное. Влюблен…

Аребин сел на растрескавшийся, почерневший от времени дубовый чурбак возле стены. Спокойно огляделся. Посреди площади ржавела в грязи жатка. У конюшни человек запрягал лошадь, качающуюся на ветру, и, упираясь коленом в клещевину хомута, ворча, затягивал супонь.

Павел сдержанно следил за взглядом Аребина.

— Хозяйство… Образцовое по бесхозяйственности. — Он присел перед Аребиным на корточки, пытался заглянуть в глаза. — Как не скрипеть зубами, если у лошади из глаз катятся слезы, не может встать, оплошала?..

Аребин разозлился:

— Ты не жалуйся, Павел. Все вижу сам. У меня в душе не соловьи поют, а черная туча стоит. Зубовным скрежетом лошадь не поднимешь. Ее кормить надо. Работать придется…

— Да разве я бегу от работы? Костьми лягу!.. — Павел намеревался сказать еще что-то, но увидел подходившего к ним Коптильникова, плотно сжал губы.

Коптильников, в плаще с откинутым на спину капюшоном, в военной фуражке, чисто выбритый, выглядел опрятным, приветливые глаза улыбчиво щурились, и только бледность выдавала его внутреннюю напряженность. Он поздоровался с Аребиным, потом с Павлом, как будто между ними вчера ничего не произошло, и заговорил, подмигнув Аребину:

— Я вижу, страшитесь заходить во двор. Не удивляюсь. Сам всякий раз вхожу с душевной опаской: боюсь, как бы сверху не огрело какой-нибудь перекладиной. — Он сел на чурбак рядом с Аребиным и достал портсигар.

— Гляжу я: словно неприятельское войско прошло и оставило повсюду следы своего нашествия, — заметил Аребин с невеселой иронией.

— Это вы в самую точку, — согласился Коптильников. — Действительно, нашествие… — Резко повернувшись, посмотрел в лицо Аребину жестким, недобрым взглядом голубых глаз. — Вот мы твердим на все лады: «Народ, народ! Творец!» А этот творец норовит, как бы что порушить, а не сотворить, как бы урвать, прикарманить, стащить из колхоза последнее, а не дать побольше колхозу! Неделю назад купил новые вожжи. А сегодня, гляжу, висят обрывки. Кто подменил, когда, с собакой-ищейкой не найдешь. Сбрую, ведра, деготь, лопаты — все под замком держать надо. Без замка минуты не пролежат.

От жатки, пересекая двор, заплетаясь, двигал огромными подшитыми валенками парнишка лет шести в огромном, съезжавшем на глаза малахае и с усердием тащил за собой какую-то загогулину-железку. Коптильников, усмехаясь, кивнул на него.

— Видали? Нашел на дворе или, еще чище, отвинтил от машины и прет домой. Его никто не надоумил, сам проявляет инициативу. Сказывается тысячелетний инстинкт присвоения…

Павлу Назарову слышался в его высказываниях скрытый злой усмешкой подвох.

— Не надо показывать пример.

Коптильников, вздрогнув, поежился, усмиряя подымавшееся озлобление, вздохнул — не знал, как укротить ненавистного ему человека.