Сережа достал из чугуна самую большую картофелину и принялся настойчиво тыкать ею в губы Павлу, заставляя его съесть.
— Да постой ты! — вскричал Павел, не выдержав. — Вот привязался. В горло не лезет твоя картошка!
Наскоро выпив кружку молока, Павел отправился на ферму; шел кружным путем, чтобы подольше побыть одному; шагая, он придумывал все новые и веские доводы, обличающие противников. Постепенно в мыслях его составилась обвинительная речь; он успокоился: противники должны быть уничтожены.
На дворе Павел ощутил себя чужим; показалось, что женщины-доярки прошли мимо так, словно считали его посторонним здесь: ни одна не задержалась и не заговорила, как раньше… А может быть, им было не до него… Даже коровы встречали как будто недоверчиво, грустными, укоряющими глазами…
Павел сел на шаткую табуретку возле стойла. Солнце рвалось в многочисленные щели и щелочки, огненные стрелы кромсали полумрак, вонзались в стены и перегородки, дробились пламенными брызгами. Думалось, острые могучие мечи искрошат, размечут в щепки ветхое сооружение и на месте его возникнет что-то большое, прочное и светлое.
Шура Осокина в синем халатике поверх ватника пробежала в дальний угол, подталкивая впереди себя старика ветеринара: там у коровы начался отел. Она вернулась к Павлу усталая, тронула его за плечо:
— Дай-ка посижу.
Прислонилась затылком к загородке и утомленно прикрыла глаза. Солнечный луч упал на ее ухо, висок и краешек глаза, и Павел видел, как дрожало ее веко, а у переносья явственно обозначались мелкие и грустные морщинки. Эти морщинки и жалобно дрожащие ресницы вызвали в нем могучий прилив чувств, он готов был заплакать от нежности к ней, от преданности. Наклонившись, он хотел убрать с виска русую прядку, но не решился, а только осторожно завязал на рукаве ее халатика распустившуюся тесемку.
Шура открыла глаза.
— Ну, что ты на меня уставился, как на икону? Чудак, право. Уставится и молчит.
— Ты правда списалась с Коляем? — спросил Павел и испугался: а вдруг она подтвердит?
— Да, списалась. — Шура резко встала. — Скоро он приедет за мной. Ну? Уеду я с ним. Что ты еще хочешь?
— Чтобы ты не уезжала, — едва выдохнул он.
— От одних твоих взглядов впору скрыться. Ведь проходу нет от них. Дома и то мне чудятся твои глаза. Измучили вконец. И деваться некуда…
— Глаза как глаза, — обронил Павел. — С какими мать родила, на другие менять не могу, и рад бы… А ты возьми и выколи их, если мешают!
— Не глаза это, туча. Страшно жить, когда над тобой все время туча висит. Хоть бы раз мелькнул веселый лучик…
— Веселый? Чего захотела! Погоди, мелькнет, да только не веселый, а, может, кровавый…
Шура вздохнула с отчаянием.
— Как с тобой тяжело!
— А мне, думаешь, легко? Скоро собрание начнется… Будут душу за космы таскать — весело это?
— Не плачь заранее, — нетерпеливо перебила Шура. — Может, и не начнут. Испугался! Эко, беда! Ну, запишут выговор…
Павел мрачно усмехнулся.
— Утешила! Ты так это сказала, будто меня медалью наградят: вешай на грудь, носи и гордись.
— Какая уж тут медаль, — согласилась Шура. — Ты не один такой: таскали и будут таскать…
— Каждый отвечает за себя. Значит, были виноваты, если их таскали. Или смирились… Я не хочу мириться. Виноват я, скажи?
— Виноват. Все обошлось бы по-хорошему, если бы ты не налетел на Прохорова, как петух!
Павел попятился, точно Шура толкнула его в грудь. Он считал себя настоящим бойцом, гвардейцем, и слово «петух» звучало оскорбительно.
— Сама ты… курица мохноногая! — бросил он сердито. Эта внезапная вспышка вызвала у Шуры невольную улыбку. Павел разозлился еще больше. — Зря смеешься! Человеческая судьба под ножом, а ей смешно! «Обошлось бы по-хорошему!» — передразнил он. — А если я не хочу, чтобы все обходилось по-хорошему? Люди совершили зло и должны понести за это наказание. А ты: «Обошлось бы…» Нечего сказать, хорошенькая жена будет! Соглашательница…
— Да не стану я твоей женой! — крикнула Шура. — Не бойся.
Павел приоткрыл рот: не ожидал он такого конца. Сглотнул подступивший к горлу ком, медленно повернулся и побрел прочь.
Шура, точно обессилев сразу, опустилась на табуретку, взглянула, как Павел, спотыкаясь, держась рукой за стенки стойл, уходил со двора. И опять она, как в ту ночь, на крыльце, заплакала горько, навзрыд, крупными обильными слезами. Скорее бы приезжал Коляй! Уехать бы и не видеть ничего: ни Павла, ни его сумрачных взглядов, ни этой вот его вдруг ссутулившейся, такой печальной сейчас спины… Зачем сказала ему об этом именно сейчас? Пожалеть надо было, поддержать…