Александра Васильевна подняла с пола телогрейку и осторожно положила ее на лавку. Кокуздов в волнении промокал платком розовую шею и лоб.
— Ты нам свои узоры не показывай. — Орешин погладил ладонью ушибленный затылок. — Я тоже могу показать — на мне шрамов не меньше. Не один ты был там…
— Знаю, — сдавленно сказал Павел.
— Ну и оденься, ты не у врача на осмотре. Время атак и сражений прошло…
Павел уже стыдился своей наготы, неловко натянул гимнастерку, подставив ладонь к краю стола, сгреб ордена и, обращаясь к Орешину, сказал спокойно, даже просительно:
— Скажи, только по совести: говорил я, что зря покупаем в этом году телят? Ты тогда соглашался со мной. И тебя, Гордей Федорович, — он повернулся к Коптильникову, — предупреждал: повремените. Вы ведь знали, да и все знали, и вы, товарищ Прохоров, тоже знали: помещений для молодняка нет, кухонь нет, кормить нечем. Вы знали это, а все-таки заставили покупать, спустили цифру. Мы не могли ослушаться. Выходит, донесение в вышестоящие инстанции для вас дороже живого дела. Выходит, на деле-то вы не помогаете поднятию животноводства, а вредите — пускаете пыль в глаза!
Прохоров раздраженно хлопнул по столу ладонью.
— Не забывайтесь, товарищ Назаров! Вам не удастся меня очернить!
Павел пожал плечами, прошептал:
— Я вас не очерняю…
— Вы не кричите, товарищ Прохоров. — Аребина колотила дрожь, боевые трубы звучали над самым ухом призывно и тревожно. Сидеть стало невмоготу: неистовый гвардеец Назаров, кажется, надломился. — Вы ведете себя неприлично, — возмущенно сказал Аребин, подвигаясь ближе к Прохорову. — Вы сами себя черните.
Прохоров тоже встал, как бы принимая вызов. Орешин забеспокоился.
— Товарищ Аребин, вы хоть бы слова попросили…
— Считайте, что я у вас его попросил. Неужели вы уверены, что совершаете правое дело? Запомните: Назарова мы в обиду не дадим.
— Конечно, не дадим! — басисто крикнул Кирилл Моросилов и, хлопнув Павла по плечу, призвал с угрозой: — Держись!..
— Я тоже себя в обиду не дам, товарищ Аребин. — Прохоров строго выпрямился. — И авторитет свой подрывать не позволю. В своих делах мы разберемся сами, без вас…
В помещении зашумели, задвигались. Орешин застучал по столу счетами; колесики затрепетали на спицах.
— Тише, товарищи!..
…Возле пруда Павел приостановился. В груди разъедающе жгло, точно выпил отраву, на щеках и на лбу он ощущал как бы налипшую паутину или накипь и, присев на берегу, каблуком разбил хрусткую ледяную корочку, зачерпнул горстью студеной воды и плеснул на лицо, умылся. Было так гадко на душе, что хотелось сгинуть со свету, кинуться под лед, чтобы никого не видеть и не слышать, но пруд мелок, только в тине завязнешь… Распрямившись, он утомленно, прерывисто вздохнул, огляделся. Глаза отыскали в темноте окошки избы Шуры Осокиной, в них неярко, ласково светился огонек, только этот огонек грел сейчас душу Павла.
Мотя Тужеркин торопился к Назаровым, махал с бугра саженными верблюжьими прыжками. Еще издали он крикнул матери Павла (она вышла на улицу высыпать из ведра золу):
— Пашка дома, тетка Татьяна?
Дед Константин Данилыч строгал возле крылечка черенок для граблей. Он отметил в лице Моти тревогу и решимость, спросил:
— Зачем он тебе, Матвей?
— Дело есть.
— Дело… — недружелюбно проворчала мать, отворачиваясь от поднятого ветром пепла. — Знаю я ваши дела: не больно много проку от них… Не слышишь, как птицы орут? — Она сердито покосилась на ветлы. — Вон куда занесло! Все норовит подальше от земли уйти, голову сломить хочет… — И ушла в сени.
Мотя запрокинул голову.
Ветлы отяжелели от жирных, разбухших почек, ветер раскачивал их то плавно, размашисто, то рывками, скидывал с гнезд птиц и, заламывая им крылья, уносил в сторону; грачи, выравниваясь, цеплялись за жиденькие прутики и надсадно, негодующе кричали, растревоженные вторжением человека в их владения.
Павел, с тех пор как начал помнить себя, встречал прилетевших грачей с радостным трепетом: они приносили весну. Он просыпался от неумолчного карканья и босиком выбегал на крыльцо: старые ветлы были густо завалены охапками хвороста, заслоняющими синеву неба, птицы осматривали знакомые гнезда. Впервые Павел шестилетним парнишкой отважился забраться на деревья: он лез с сучка на сучок, все выше, выше, опасность перехватывала дыхание, сердце замирало от страха, а высота влекла неудержимо; тоненькие веточки гнулись и предостерегающе потрескивали… Горизонты за селом как будто никли, открывая поля, колокольни соседних селений, пожарную каланчу… Над головой, под белыми облаками кружились, плескали черными, глянцевито отполированными крыльями грачи. Было одиноко, тревожно и весело…