Лопнул лед на пруду, рождая унылый и печальный звук. В отдалении неохотно тявкала собака. Послышалось знакомое фырканье лошади и поскрипывание колес — это возвращался Мотя Тужеркин.
— Все в порядке, Владимир Николаевич! — бодро отрапортовал он, словно не проехал тридцати километров. — Я приказал Алене, чтобы она подтопок затопила, самовар поставила, а теленка в чулан загнала. С Ольгой Сергеевной Шурку Осокину пока оставил, чтоб развлекала разговором. Сейчас я вам покажу направление. Глядите: на два пальца левее ветлы. Видите огонек? Вот это и есть Алена Волкова, за мостиком второй дом…
Аребин угрюмо молчал.
— Вы поняли, или повторить?
— Понял, — сказал Аребин. — А где живет Пашка Назаров?
На улице, протянувшейся вдоль речки Медянки, Мотя придержал лошадь и кнутовищем указал в темноту.
— Вон под бугром избенка торчит. Различаете? Его. — Он хмыкнул и покрутил головой. — Двора нет, а ворота на запоре… Три ветлы у крыльца растут, знаменитые ветлы, можно сказать, фамильная гордость. Пашка даже с фронта в письмах наказывал матери, чтобы она, кой грех, на дрова их не спилила, а сберегла в целости и сохранности. Ха, смерть объятья протягивает, а он о ветлах мечтает… Иные, Владимир Николаевич, соловьев обожают, канареек, голубей, а Пашка — грачей. Души не чает: выйдет на крылечко, загнет голову, наблюдает за их жизней, слушает, как они, окаянные, горланят… За тридцать перевалило, а он все по деревьям лазит, в гнездах шарит… — Оборвав смешок, Мотя уже серьезно предостерег Аребина: — Хоть он и дружок мой, но вы его опасайтесь, Владимир Николаевич: запросто может словом ушибить. Он, Владимир Николаевич…
Аребин осторожно спустился по скользкой тропе под гору, обошел ветлу, опираясь на ее неохватный корявый ствол. Над головой вскрикнул спросонья и захлопал по веткам грач, и тишина опять плотно сомкнулась, как вода после брошенного камня.
В темных сенях Аребин опрокинул пустое ведро — оно с грохотом откатилось, — нашарил скобу и отворил дверь.
Хозяева ужинали при слабом свете пятилинейной лампы.
На лавке сидели Павел, сестра его Катя с маленьким на руках; между ними трое ее ребятишек-погодков — чуть виднелись их стриженые головы, да мелькали руки с ложками и ломтями хлеба; у окошка — Константин Данилыч, старик в тяжелых роговых очках; мать ела стоя.
— Добрый вечер, — сказал Аребин, притворяя дверь. — Погреться пустите?
— Милости просим отужинать с нами чем бог послал, как в старину говорили! — живо отозвался дед Константин Данилыч и тотчас очутился возле гостя. — Раздевайтесь, скидайте резину с ног…
В избе пахло вечерними перепревшими щами, овчинными полушубками, в подтопке догорали дрова, бросая на порог жаркие отблески; веник в углу казался пучком красной проволоки. Тягуче, простуженно шипело что-то — над кроватью висел репродуктор.
Крынка с молоком и полкаравая хлеба вызвали у Аребина слабость в ногах — от голода. Он повесил пальто и шапку на гвоздь в косяке, снял облепленные грязью резиновые сапоги и в носках прошел к столу.
Павел сердито отодвинул от себя ребятишек.
— Вылазьте! Забери их, Катька.
— Дайте им поесть, — поспешно остановил его Аребин.
— Поедят после. Так и торчат здесь с утра до вечера, как будто своего дома нет.
Ребятишки побросали ложки и хлеб; ломти с выеденными мякишами напоминали подковки.
— Ладно, ладно, не шуми… — Катя вывела из-за стола малышей. Они сбились в кучку возле подтопка, белоголовые и глазастые, безотрывно следили за незнакомым человеком, который помешал им ужинать.
Мать тряпкой смахнула со стола белые молочные лужицы, оставшиеся после ребятишек, вытерла передником ложку для Аребина, в большую эмалированную чашку вывалила из чугунка комья крутой пшенной каши, залила молоком.