Явно же запустеет Шлотбург...
И спать лёг Данилыч с мыслями о непостоянстве фортуны своей. Спальня с царём, как обычно, общая, по хотенью государя. Узкая, вмещает лишь две походных кровати и стол между ними, да поставец в углу. Врачуя подлый зуб, Данилыч зарылся в овчину с головой и ночь провёл спокойно.
Очнувшись, увидел царя, читающего книгу. Боль исчезла. Данилыч сладко потянулся, разжал онемевшие губы.
— В Москве, чай, петухи поют…
Прикусил язык, да поздно. Пётр вскочил.
— Ну и ступай в Москву!
Книга упала на пол, развалилась, выронив пучок листов.
— Ступай! К Парасковье тебя... Набрала придурков — тебя не хватает...
Данилыч сполз с кровати, хныча подобрал драгоценную немецкую книгу, запихивал выпавшее. Пальцы не слушались. Наткнулся на ноги царя, сжался, ждал удара.
Пётр шагнул к двери и, прежде чем выйти, с порога:
— Француза посажу губернатором...
Камрат застыл, подняв перед собой немецкие листы, чертежи фортификаций, словно обороняясь. Француза, француза губернатором?..
С некоторых пор Меншиков жил в предчувствии беды. И вот услышал... Вдруг взаправду француза...
Книга выпала из рук. Что есть мочи хватил по ней кулаком — раз и другой. Хотелось рвать, топтать, по ветру развеять учёную немецкую книгу.
Муки ревности давно знакомы Меншикову. С тех пор, как приглянулся он Петру — нечёсаный крикун, забежавший в Кремль, под окна дворца. С грудой пирогов на лотке, начиненных вязигой, гречей, требухой.
Внезапно взят в потешный полк и вскорости денщик царя и товарищ. Сказка наяву... И Алексашка, хоть и опьянённый счастьем, стал озираться с опасением.
Фаворит, какого в гистории не бывало, — так сказал о нём князь Куракин[23]. Меншикову передали эти слова, он был потрясён. В гистории не бывало... Увидел себя, единственного в веках, вознесённого столь высоко. Пленительно и страшно...
Преданный царю, достиг душевной слитности с ним, единомыслия, соучастия, но страх не умалялся.
Одно время соперничал Кикин[24]. Тоже был в денщиках, тоже царский камрат, вместе наживали мозоли в Голландии. В походе ведал хозяйством царя — вроде квартирмейстер. Ныне, слава богу, Кикин отослан к верфям. Мачты — его дело, и не более того.
Шереметев безвреден, стар уже. Боярин всяко не соперник. Яков Нарышкин лишь забавляет Меншикова — гоняется за царём, лебезит, на пятки наступает. Зато они, бояре, учёные. «Век науки ныне», — сказал как-то Репнин, сказал в упор, так что послышалась издёвка. Вслух никто не попрекнёт — царь только... Пётр Алексеевич подтрунивал, суя книгу под нос:
— На, почитай мне! Ну так я прочту: Алексашка дурак, неграмотный чурбак.
Или советует душевно:
— Поучился бы... Али мозги засохли?
— Поздно, милостивец, — стонал камрат. — Истинно засохли... Младые бы мне лета...
Однажды Пётр застал его за книгой. Данилыч листал, задерживаясь взглядом на картинах баталий. Царь дёрнул за ухо.
— Умней меня хочешь быть?
Перед другими Данилыч, бывало, хорохорился:
— За меня его величество сотню учёных отдаст.
А ведь грамота была не за тридевять земель. В своём околотке — в Мясниках, в церкви архангела Гавриила. Родной Сашкин дядя был в той богатой церкви псаломщиком. Купец-жертвователь не поскупился — книги в сафьяне с золотым тиснением, стены расписаны богомазами первостатейными. Архидиакона Стефана камнями побивают — глядеть страшно. Поясок узора вился под художествами, и дядя-псаломщик сказал, что это слова. Сашка зажёгся любопытством. И точно — хитрое то плетение дядиным голосом заговорило, но как-то непонятно. Тогда дядя сам рассказал про архидиакона и ещё про многое. Стало проще разуметь.
Дядя брался учить мальца — смышлён ведь, выйдет в духовные. Восстал дед Степан.
— Не отдам тебя, — сипел он, буравя пальцем Сашкину грудь. — Не отдам книжникам и фарисеям.
— Фарисеи — это кто?
— Мерзкие люди... Слуги сатаны, имя ему Вельзевул, князь тьмы, Гог и Магог.
Дед грамоты не знал и знать не хотел.
— Буквы — крючки, души православные ловить, — твердил он. — Божьи заветы позабыты, переврали их. Праведных книг нет.
Попам даны новые требники, исправленные по указу патриарха Никона[25]. Раскольники проклинают его. Сильное смущение произошло в умах православного люда. Дед не впал в раскол, послушно стал креститься тремя перстами. Не всё ли равно! Упрямые вон в леса бегут. Про себя издевался над клиром, над обрядом, но с церковью не порвал, дабы не причинить себе убытка.
Торговлишка хирела, донимали поборы. Лабаз стоял близ ворот Кремля, за стеной сидели крючкотворы, измышляли — с кого сколько содрать. Грамотные...
— Выучились в мошну лезть... Жирные — не обхватишь. Не куют, теста не месят — пёрышко сосут. Худо ли! С чего толстеют? От гусиного молочка.
До сих пор в ушах Меншикова эти яростные слова. Дед царствовал в семье. Отец, мужик тихий и хворый, молчал, мать умерла рано.
Данила служил конюхом при дворце. Норовистый рысак зашиб его, сломал три ребра. Сашка помогал сызмальства. Носясь по базару с лотком пирогов, вжимал в кулак денежки, полушки, копейки и запоминал. Управлялся без грамоты. Складывал в уме, а отец делал бороздки на палочке-считалке.
Скоро цифры сами въелись в голову, только почти не пользовался ими. Всегда выручала память. Мог, отстояв в церкви чтение псалмов, отчеканить целые страницы.
Буквы в уме все до единой, а читать и писать невмоготу — всё равно как в лесу сквозь бурелом продираться. Выручает память.
— У меня тыща книг в голове, — похвалялся Данилыч.
В Ингерманландском полку, данном ему под команду, людей две с половиной тысячи, а он, почитай, половину помнит по именам. Диспозицию войск для боя нарисует мысленно. На карту взглянет разок — больше не нужна. Вся она отпечаталась в мозгу.
Кабы выучился, потягался бы с французом. В стыд бы вогнал инженера. Может, Вобана самого...
Ламбер, прибыв на службу, сразу завоевал сердце Петра — сноровкой, отвагой, весёлым нравом. Царь стал сиживать с ним ночами, запёршись, раскатав чертежи. Иногда, к вящей тревоге Данилыча, говорил с инженером по-французски, вспоминая уроки друга Лефорта да возлюбленной Анны Монс[26]. Разок даже лягушку попробовал в угоду французу. Правда, выплюнул сразу...
Ламбера не охладили ни климат российский, ни тяготы походные — погрузился истово в избранную для себя авантюру. В прошлом году царь взял его в Архангельск. Построенные на тамошней верфи два корабля следовало переправить на Ладогу. От посада Нюхча, что на Белом море, до Онежского озера мужики под надзором маркиза валили лес, клали бревенчатую гать длиной в сто шестьдесят вёрст. Инженер не жалел работных, не жалел и себя — вставал на заре, проваливался в трясину, сушил одежду на костре, дымом оного отгоняя комаров.
В Нюхче произошёл печальный казус: Ламбер повздорил с капитаном Памбургом. Оба были навеселе, голландец помянул неуважительно Францию, Ламбер оскорбился, и дворяне обнажили шпаги. Памбург погиб. Пётр дуэли не одобрял, но тут оказал снисхождение — «поединок был честный», свидетельствовал он потом, в письме.
Были две персоны, которых нельзя было порицать в присутствии царя. — Меншиков и Мазепа[27], отличившийся в Азовской кампании, теперь третья — Ламбер.
Неужто Ламбер — губернатор?
Учёный, да ведь иностранец... Этим пришлым всё же был поставлен барьер. Ишь куда выкопал апроши француз!
Уныние редко посещало Данилыча, но вот впилось и мучит жестоко. Открыл поставец, налил себе водки, расплескал.
— Не нужен я? — бормотал сдавленно. — Ладно, убей тогда... Не гони только, убей!
23
24
25
26
27