— Вознесётся смиренный, а гордый попран бысть... Почто царь собачьи кудри носит?
— Какие собачьи? Парик это... Собачьи! Лопаточник наболтал, что ли?
Объявился в соседней роте колдун, гадает по бараньей лопатке, раскалённой в огне, по трещинам и пятнам, на ней возникающим.
— Суеверны суть прокляты, тьфу! Писание гласит: антихрист народился. Грядёт скоро. Знак тому — младенцев много мрёт. Страсть сколько…
— Ты прикуси язык, парень...
Он и старовер к тому же, крестится двумя перстами, тайком. В трёх перстах, мол, сатана заключён.
— Патриарха не стало, обителей святых закрыто сколько... Колокола на пушки — не грех разве?
— А стреляет же... Не стреляла бы, коли грех. Божья воля, значит.
— Заруби себе: царь для державы нашей старается. Он толщу боярскую поубавил. От бояр ох зла развелось!
— Кабы не Пётр Алексеевич, были бы мы под шведом или под немцем.
— Мы и сейчас под немцем, — упрямится молодой. — Вон майор Кауниц, аспид, измывается над русскими... Ох, пришли люди чужие, ведут путём неведомым...
Опасные речи. Потомок, разбирая бумаги Тайной канцелярии, записи допросов под пыткой, услышит голоса, сдавленные растерянностью, невзгодами, страхом.
В раздумье о будущем двигались к Ниеншанцу русские люди, одетые по-иноземному. Непривычно им в этих мундирах, в унылом крае, где солнце светит скупо, завязнув в тучах, а ночи для сна, почитай, нет. Спорят солдаты, по-разному судят царя. Бояр прижал — это перво-наперво. Солдату ласку кажет. На войне удачлив. Азов взят, турки и те побиты, не только крымцы. У шведа Орешек отняли. А бывало — лишь терпели от соседей, отдавали своё кровное.
Бомбардирскую роту — двести штыков, шесть пушек, четыре мортиры — ведёт офицер-саксонец. Косая сажень в плечах — шлёпает по лужам, далеко разбрызгивая грязь и словно дремлет на ходу. Очнётся и каркает:
— Айн, цвай, айн, цвай...
Царь выбрал его под стать себе, любит рослых.
Царевич и наставник его Гюйсен едут верхом впереди роты, однако поодаль от шумливого, неопрятного саксонца. Алексей сидит в седле понуро, безучастно. На бледном, будто обмороженном лице — резкие дуги чёрных бровей. Взгляд тёмных глаз обращён как бы в себя. Всем видом своим показывает тринадцатилетний отрок, что в походе он участник невольный. Напрасно барон Гюйсен, многоучёный пруссак, затеял урок гистории — ученик прерывает его.
— Для чего эта земля, скажите? — произносит он, вяло смахнув со лба капли дождя.
Внезапность вопроса смутила барона. Царевич, не дождавшись ответа, заключил:
— Не для нас создана... Для них вон…
И протянул руку к муравейнику, уже разворошённому копытами.
— Битте, майн принц! — спохватился наставник. — Пожалуйста, по-немецки!
Его высочество отмалчивается. Ходуном ходят скулы под нежной кожей. Своенравно и не по-детски. Откачнулся от колючей ветки, выдавил:
— Худая сторонка.
Барон скорее угадал смысл, чем понял. Однако не имел духу похвалить пейзаж, столь отличный от ухоженных пажитей германских. Ответил примирительно:
— Натура такова, принц. От неё всюду есть польза.
Сторонка не радует и Шереметева. Сечёт ледяной дождь. Стратег укрылся епанчой, длинной, до пят, подбитой войлоком, низко нахлобучил капюшон. Спрятал золотое шитье кафтана под чёрной тканью, монашески строгой. Дорога притомила — седло оставил, сидит в возке. Морщится, слыша конников, орущих и гикающих позади.
Смолоду, в кампаниях против крымцев, бросал в бой татар и казаков, наловчился подчинять их. Лихие, своенравные всадники в бараньих шапках, в атаке храбрецы одержимые, они больше по душе боярину, чем вышколенные драгуны или фузилёры.
Холодно и в епанче, рука тянется к фляжке с водкой. И скучно. Поначалу скрашивал путь Брошка — песенник и шут, Бориса Петровича дворовый.
Рядом несёт последние льдины Нева — насупленная, ещё чужая, о которой, может, и были сложены песни, да забылись. По ней следуют сотни лодок. Гребцы тормозят вёслами, чтобы не зарываться вперёд. По краю суши, отираясь в кустах, пробираются дозорные — на случай сигнала с реки.
Брошка выдохся на ветру, умолк. Раздался тенорок Ламбера[15], неугомонного француза. Нагнал возок, пригнулся, осадив холёного белого жеребца.
— Погода для собак... Собачья, да?
Окатил брызгами с капюшона, отчего Шереметев брезгливо дёрнулся.
— Пардон... Это дождь, как во Фландрия, когда я и мосье Вобан...
И зачастил. Всегдашняя погудка его: я и Вобан. Пускай он взаправду великий фортификатор, мосье Вобан, да ведь надоело...
Тридцать три крепости построил Вобан, осаждал пятьдесят три — и почти все успешно. И состоял при нём маркиз Ламбер де Герен, любимейший будто бы ученик. Коли верить, предок воевал на Святой земле, — фамилия, значит, старинная.
Если так, — предосудительно тем более... Не в обычаях русских продавать шпагу иноземному потентату. Саксонцы — те союзники. Воевать бы следовало маркизу в армии Людовика[16], в той же Фландрии. С Вобаном своим... Учитель там, а ученик — пых, вильнул хвостом, да к Августу, а от него к царю. Двух монархов сменил.
А отличался, видать, не шибко — прикатил инженер без градуса, без слуги, на почтовых. В кармане шиш... Французы были редкостью, и Шереметев наблюдал настороженно. Маркиз удивил тем, что ел лягушек и улиток, а паче — стремительной своей карьерой. Сейчас, через три с половиной года, генерал-инженер. Кавалер ордена Андрея Первозванного. Правда, отважен, этого не отнимешь.
Фельдмаршал приподнялся, подмял под себя подушки, сел повыше, дозволил развлечь себя беседой.
— Климат фламандский, чай, потеплее здешнего. Крут наш авантюр, господин маркиз, а?
Сказал насмешливо. Не деньги, вишь, соблазнили, а начатый царём авантюр. Выпил даже за авантюр... И царь, находившийся за столом, услышал. Посмеялся только...
— Сеньёр! — воскликнул Ламбер. — Мон свет! Для меня тут... Я ещё раз родился.
Понятно, где найдёшь хозяина добрее? Боярин решил подразнить.
— Полно-ка... В Версале веселей, поди!
— Нет, нет, светлость! Не говорите: Версаль, — и маркиз заёрзал в седле. — Король Луи имеет фаворит, много фаворит, да... Для фаворит хорошо... А Вобан, великий Вобан... нет, он в Версаль не кушает. Когда взяли Намюр, кушал, больше нет... Это не как царь... Б-ба! Его величество мне сразу: идём обедать! Наливал сам... Сильно наливал, — тут юркие глаза Ламбера лукаво заблестели: — Царь хотел знать, что у меня на язык.
Ишь, догадлив француз!
— Л женские особы? — и Шереметев кинул усмешку задиристо. — Амуры, аллюры... не чета нашим фефёлам небось.
Француз, оживляясь, почёл долгом заступиться за прекрасный пол. Аллюра, парижского аллюра не хватает, зато очаровательна естественность многих дам. Да, именно. Они дочери самой природы! Затем в пылкой речи француза стало повторяться имя, боярину знакомое.
— Фро-ся... Ефро-синья, — выговаривал генерал-инженер с явным сладострастьем. — Б-ба! Подлинно — бижу. Кто научил делать амур? Я не знаю кто... Достойна ложиться в постель его величества. Сюрприз в нашем сераль.
— Его величеству не до того, — сурово ответил фельдмаршал, блюдя приличие.
Сералем назвал француз ту часть армии, которая мундира не носит, но, однако, неотрывно присутствует. Поспешает, подоткнув юбки, пешком или уместившись на подводе, сбывает съестное, напитки, ткань на заплаты, иголки, нитки, ложки. Молодые маркитантки приторговывают, случается, и собой.
Фроська, белотелая чухонская девка, пристала к военным у разорённого шведского именья. Шереметев о ней наслышан, а сам не пробовал. Ламбер же не переставал нахваливать искусницу и вдруг приплёл царевича. Скоро, скоро надобно посвятить его в мужчины.
15
16