Анна с Ивашкой поспешили сделать то же.
Умиротворенье вошло в душу Евсея. Все это: запах лампадного масла и воска, тускло поблескивающие рипиды,[11] величавые бронзовые и мраморные кресты на подножиях, тишина, словно отгородившая город с его шумливыми толпами, скрипом повозок, гиком всадников на ристалище, от тревожной и неясной судьбы его, Бовкуна, – все это сейчас успокаивало.
И обращаясь к сострадательной богородице, к лику Христа, Евсей шептал:
– Господи, помоги мне и чадам моим… Не дай нас в обиду… Сподобь к концу лет моих увидеть детей в счастье…
Теплились лампады, мерцали свечи у икон грецких и киевских богомазов, крылатые львы на белом камне обещали защиту, суровые лики Бориса и Глеба подтверждали обещания, а тихий старичок Никола-чудотворец, похожий на отца Прокши, кивал одобрительно.
– Кирие элейсон! – рокотал бас.
ПОРТ ВЕЛИКИЙ
Ивашка проснулся оттого, что пахло степью. Отец и Анна лежали рядом. Они с вечера втроем надергали травы, устлали ею небольшую пещеру, в обрывистом берегу, недалеко от залива. Трава за ночь подсохла и вот теперь, знакомо ободряя, пахла степью.
Ивашка, стараясь никого не разбудить, вышел из пещеры. На песчаной отмели грелись под первыми лучами солнца бездомные. Казалось, то на берег вынесло из моря потерпевших кораблекрушение.
Шпаклевали свои ладьи рыбаки у ближней косы, развесив на просушку сети с грузилами. Неподалеку купал рябого вола рослый возчик. Домашне полоскали белье женки, переругиваясь неведомо о чем.
Вминая босыми ногами влажный песок, Ивашка подошел к воде. Она была зеленоватой, прозрачной, не скрывала ни один камешек. Возле ног ковылял бочком маленький краб, старался выпутаться из водорослей.
Двое дочерна загорелых мальчишек, с расчесанными ногами, строили из песка рвы и крепость от половцев; третий, зайдя по колено в воду, удил. Вот затрепыхался у него в руке ласкирь-кругляк.
Солнце еще едва приподнялось, разбросало по заливу золотые гривны, и от них рябило в глазах.
Подошел отец. Натерев песком лицо, тело, ополоснулся водой.
– Привыкай к морской жизни, сынку.
И Анна подбежала, ухватила опасливо двумя пальцами краба.
– Детеныш-то какой жалконький.
Потом стала собирать розоватые ракушки на ожорелок.
Позавтракав в пещере, решили идти в порт, к гавани.
Здесь день был уже в разгаре. К причальным столбам, похожим на грифов, на конские головы, швартовались канатами весельные двухмачтовые корабли, струги индийского дуба садж, челны, выдолбленные из кипарисовых стволов.
По сходням на мощеную пристань грузчики сносили добро в промасленных кожах.
Пропахшие дальними ветрами судна толпились в ожидании разгрузки. Их строгие мачты, вынесшие напор штормов, гордо высились, зеленовато-темные бока, шлифованные волнами, отдыхали под мягкий плеск залива. Меж кораблей безмятежно шныряли таранки-верхоплавки.
На корме длинной «Кордовы» из Сеуты черноликий матрос сыпал в чашу рис для ангелов – спасителей корабля.
На носу венецианской «Святой Вероники» матрос измерял глубину веревкой с гирей. Другой, с разрисованной грудью, старательно забрасывал с «Пелопонеса» на берег чалку.
Плыли по воде финиковые косточки, рыбьи потроха, огрызки груш, апельсиновые корки.
Со стороны Коктебельского залива, где была запасная тмутараканская стоянка кораблей, неторопливо тянулась цепочка греческих палубных хеландий.
Шагах в трехстах от порта корабельщики ладили новое судно: снимали скобелем кору с колоды, сверлили отверстия для уключин, насаживали руль-весло, прибивали доски на бок деревянными гвоздями. На песке валялись якоря, катки для волоков, канаты из сухого камыша, перевитого лыком.
Вкрадчиво оглаживало доски тесло, скрежетали короткие пилы, постукивали топоры, и этот веселый работный шум был приятен Евсею. Порт уютно гнездился в бухте, защищенной от ветра невысокими горами.
Обросший рыжеватой бородой матрос, с огромной серьгой в ухе, в просоленных портах с широким поясом, тащил на палубу якорь, кричал кому-то хрипло:
– Канат поддай!
Над водой с плывущим масляным пятном показалась голова четырехпалого якоря: словно чудище морское вылезло поглядеть на свет, прислушаться к шумливому порту. Якорь не удержался, снова нырнул в воду. Толстяк на берегу, с виду купец, крикнул досадливо:
– Умелец!
Матрос разъярился, обернувшись к толстяку, просипел:
– И ты туда ж, косая камбала! Куль с бородой на говяжьих подставках!
Купец оскорбился, но ответил с достоинством:
– Наряди свинью в серьги, а она – и навоз… – И пошел своей дорогой.
…Рыскали всюду облезлые портовые собаки, сигали в воду с вымола мальчишки с выжженными солнцем волосами, выдирали из расщелин глазастых черных бычков, черпали ковшами хамсу. В стороне у складов стояли глиняные бочки-пифосы с зерном, амфоры, наполненные оливковым маслом Родоса.
А грузчики все тащили и тащили натужно по сходням на берег огромные корчаги, с метками владельцев на ручках, слоновую кость, диких кошек в клетках, раковины, красное и эбеновое дерево, наждачный камень, железо, меха и янтарь. Тек по лицам и спинам грузчиков пот, дрожали ноги, а заморским товарам не было видно конца. Сухопутьем, океанами, морями свозили их сюда, в русский склад, к перекрестку морских и степных путей.
Чело града овевали ветры, то крутые, просоленные, хлесткие, то тихие и нежные. Чайки, пересекая пролив, несли на своих крыльях брызги Русского и Сурожского морей.
Только в заливе утихали волны, сливались в бирюзовую гладь, сонно ластились к берегу.
Бовкун с детьми миновал церковь покровителя моряков святого Николая и длинный каменный дом Сообщества капитанов. У входа в этот дом висел герб: резал буруны парусник. Капитаны хранили здесь свою печать, давали клятвы во время общих пирушек, произносили извечное: «Да будут благосклонны к нам ветры всех морей!»
Здесь договаривались они о длине корабля, чтоб не превышала ста локтей, о количестве матросов на нем – не более сорока человек, о начале навигации, пошлине князю, выдаче из кассы пособий в рост. В складах Сообщества лежали запасы мехов для пресной воды, якорей, парусины, мачтового леса, гвоздей.
…На пристани – крики и хохот. Молодой русский моряк с красной тряпкой, накрученной на голову, зацепил якорем за ручку огромную амфору и тащил ее из воды. Она, вероятно, пролежала там долго, позеленела, покрылась наростом.
– Эй-эй, Ерема, не упусти! – кричали с берега. – Давай милаху, давай!
Амфору втянули на палубу, отскребли ножом накинь времени, и на боку проступила греческая надпись: «Вино из Сиракуз».
Моряк, поймавший эту добычу, отодрал пробку, залитую смолой, и, налив себе в ладонь немного темной душистой жидкости, попробовал ее.
– Ого-го! – закричал он. – Жгет, подлая!
К амфоре потянулись чаши. Но откуда-то, как обычно, вынырнул княжий портовый надсмотрщик, кладя руку на горлышко амфоры, сказал:
– Княжье добро.
Моряки недовольно заворчали, насупились, но амфору отдали.
Рядом с Евсеем стоял высокий худущий моряк в рваной куртке, с ножом за широким поясом, в покореженных сапогах, с лентой-ремешком на лбу, пониже потрепанной суконной шапки. Моряк этот мрачно процедил: