Дантес смутился. Слова аббата объяснили ему то, что бессознательно происходило в его уме или, лучше сказать, в его душе, потому что иные мысли родятся в мозгу, а иные — в сердце.
— Кроме того, — продолжал Фариа, — сидя в тюрьме двенадцать лет, я перебрал в уме все знаменитые побеги. Я увидел, что они удавались редко. Счастливые побеги, увенчанные полным успехом, — это те, над которыми долго думали, которые медленно подготовлялись. Так, герцог Бофор бежал из Венсенского замка, аббат Дюбюкуа из Форл’Евека, а Латюд из Бастилии. Есть еще побеги случайные; это — самые лучшие. Поверьте мне, подождем благоприятного случая и, если он представится, воспользуемся им.
— Вы-то могли ждать, — прервал Дантес со вздохом, — ваш долгий труд занимал вас ежеминутно, а когда вас не развлекал труд, вас утешала надежда.
— Я был занят не только этим, — сказал аббат.
— Что же вы делали?
— Писал или занимался.
— Так вам дают бумагу, перья, чернила?
— Нет, — сказал аббат, — но я их делаю сам.
— Вы делаете бумагу, перья и чернила? — воскликнул Дантес.
— Да.
Дантес посмотрел на старого аббата с восхищением, но он еще плохо верил его словам. Фариа заметил, что он сомневается.
— Когда вы придете ко мне, — сказал он, — я покажу вам целое сочинение, плод мыслей, изысканий и размышлений всей моей жизни, которое я обдумывал в тени Колизея в Риме, у подножия колонны святого Марка в Венеции, на берегах Арно во Флоренции, не подозревая, что мои тюремщики дадут мне досуг написать его в стенах замка Иф. Это "Трактат о возможности всеединой монархии в Италии". Он составит толстый том in quarto.
— И вы написали его?
— На двух рубашках. Я изобрел вещество, которое делает холст гладким и плотным, как пергамент.
— Так вы химик?
— Отчасти. Я знавал Лавуазье и был дружен с Кабанисом.
— Но для такого труда вы нуждались в исторических материалах. У вас были книги?
— В Риме у меня была библиотека в пять тысяч книг. Читая и перечитывая их, я убедился, что сто пятьдесят хорошо подобранных сочинений могут дать если не полный итог человеческих знаний, то, во всяком случае, все, что полезно знать человеку. Я посвятил три года жизни на изучение этих ста пятидесяти томов и знал их почти наизусть, когда меня арестовали. В тюрьме при небольшом усилии памяти я все их припомнил. Я мог бы вам прочесть наизусть Фукидида, Ксенофонта, Плутарха, Тита Ливия, Тацита, Страду, Иорнанда, Данте, Монтеня, Шекспира, Спинозу, Макиавелли и Боссюэ. Я вам называю только первостепенных.
— Вы знаете несколько языков?
— Я говорю на пяти живых языках: по-немецки, по-французски, по-итальянски, по-английски и по-испански; с помощью древнегреческого понимаю нынешний греческий язык; правда, я еще плохо говорю на нем, но я изучаю его.
— Вы изучаете греческий язык? — спросил Дантес.
— Да, я составил лексикон слов, мне известных; я их расположил всеми возможными способами так, чтобы их было достаточно для выражения моих мыслей. Я знаю около тысячи слов, больше мне и не нужно, хотя в словарях их содержится чуть ли не сто тысяч. Красноречивым я не буду, но понимать меня будут вполне, а этого мне довольно.
Все более и более изумляясь, Эдмон начинал находить способности этого странного человека почти сверхъестественными. Он хотел поймать его на чем-нибудь и продолжал:
— Но если вам не давали перьев, то чем же вы написали такую толстую книгу?
— Я сделал себе прекрасные перья — их предпочли бы гусиным, если бы узнали о них, — из головных хрящей тех огромных мерлангов, которые нам иногда подают в постные дни. И я очень люблю среду, пятницу и субботу, потому что эти дни приумножают запас моих перьев, а исторические труды мои, признаюсь, мое любимое занятие. Погружаясь в прошлое, я не думаю о настоящем; свободно и независимо прогуливаясь по истории, я забываю, что я в тюрьме.
— А чернила? — спросил Дантес. — Из чего вы сделали чернила?
— В моей камере прежде был камин, — отвечал Фариа. — Трубу его заложили, по-видимому, незадолго до того, как я там поселился, но в течение долгих лет его топили, и все его стенки обросли сажей. Я растворяю эту сажу в вине, которое мне дают по воскресеньям, и таким образом добываю превосходные чернила. Для некоторых заметок, которые должны бросаться в глаза, я накалываю палец и пишу кровью.
— А когда мне можно увидеть все это? — спросил Дантес.
— Когда вам угодно, — сказал Фариа.
— Сейчас же!
— Так ступайте за мною, — сказал аббат.
Он спустился в подземный ход и исчез в нем; Дантес последовал за ним.
XVII
КАМЕРА АББАТА
Пройдя довольно легко, хоть и согнувшись, подземным ходом, Дантес достиг конца коридора, прорытого аббатом. Тут проход суживался, и в него едва можно было пролезть ползком. Пол в камере был вымощен плитами; подняв одну из них, в самом темном углу, аббат и начал трудную работу, окончание которой видел Дантес.
Проникнув в камеру и став на ноги, Эдмон с любопытством стал оглядываться по сторонам. С первого взгляда в этой камере не было ничего необыкновенного.
— Так, — сказал аббат, — теперь только четверть первого, и у нас остается еще несколько часов.
Дантес посмотрел кругом: он искал глазами часы, по которым аббат определял время с такой точностью.
— Посмотрите, — сказал аббат, — на луч света, проникающий в мое окно, и на эти линии, вычерченные мною на стене. По этим линиям, согласованным с обращением земли вокруг собственной оси и вокруг солнца, я определяю время точнее, чем если бы у меня были часы, потому что часы могут испортиться, а солнце и земля всегда работают исправно.
Дантес ничего не понял из этого объяснения; видя, как солнце встает из-за гор и опускается в Средиземное море, он всегда думал, что движется солнце, а не земля. Незаметное для него двойное движение земного шара, на котором он жил, казалось ему неправдоподобным; в каждом слове его собеседника ему чудились тайны науки, столь же волшебные, как те золотые и алмазные копи, которые он видел еще мальчиком во время путешествия в Гуджарат и Голконду.
— Мне не терпится, — сказал он аббату, — увидеть ваши богатства.
Аббат подошел к очагу и с помощью долота, которое он не выпускал из рук, вынул камень, некогда служивший подом и прикрывавший довольно просторное углубление; в этом углублении и хранились все те вещи, о которых он говорил Дантесу.
— Что же вам показать сперва? — спросил он.
— Покажите ваше сочинение о монархии в Италии.
Фариа вытащил из тайника четыре свитка, скатанные, как листы папируса. Свитки состояли из холщовых полос шириной в четыре дюйма и длиной дюймов в восемнадцать. Полосы были пронумерованы, и Дантес без труда прочел несколько строк. Сочинение было написано на родном языке аббата, то есть по-итальянски, а Дантес, уроженец Прованса, отлично понимал этот язык.
— Видите, тут все; неделю тому назад я написал "конец" на шестьдесят восьмой полосе. Две рубашки и все мои носовые платки ушли на это; если я когда-нибудь выйду на свободу, если в Италии найдется типограф, который отважится напечатать мою книгу, я прославлюсь.
— Да, — отвечал Дантес, — вижу. А теперь, прошу вас, покажите мне перья, которыми написана эта книга.
— Вот, смотрите, — сказал Фариа.
И он показал Дантесу палочку шести дюймов в длину, толщиною в полдюйма; к ней при помощи нитки был привязан рыбий хрящик, запачканный чернилами, о которых упоминал аббат; он был заострен и расщеплен, как обыкновенное перо.
Дантес рассмотрел перо и стал искать глазами инструмент, которым оно было так хорошо очинено.
— Вы ищете перочинный ножик? — сказал Фариа. — Это моя гордость. Я сделал и его, и этот большой нож из старого железного подсвечника.