Государыня заперлась у себя в покоях. Сенаторы сердито ворчали, что этак делам государства грозить может расстройство.
Государыня с одной всего камер-фрау внезапно уехала в недостроенный загородный дворец Пэллу.
В адмиралтейских и военных коллегиях, в сенате, в казенных палатах замелькали смятенные лица. Кое-кто хихикал в обшлаг, кое-кто шептался, что надобно ждать шведа, что на Урале вновь зашевелился Пугач, который живехонек, -- на Москве не ему рубил палач голову, а бомбардирскому беглому солдату, принявшему имя его мятежное, страшное...
Императрица внезапно вернулась в Санкт-Петербург. Она не выходила из Эрмитажа. Личный ее секретарь говорил, что государыня принялась за диковинную работу: составление двухсотязычного словаря. Тут кое-кто стал поговаривать, не помешалась ли императрица в уме.
И только в эти дни, через две недели по кончине Ланского, императрица села за первое письмо к господину Гримму в Париже:
Камеи и резные камни больше мне не нужны. Нет Ланского... Я была счастлива, и было мне весело, и дни мои проходили так быстро, что я не знала, куда они деваются. Теперь моего счастия не стало. Я надеялась, он будет опорой моей старости, он разделял мои огорчения, радовался моими радостями... Словом, я имею несчастие писать вам, рыдая, я не в состоянии видеть человеческого лица, чтобы не захлебнуться слезами...
А к осени мраморная колонка над могилой Ланского была исчиркана похабными надписями и скверными ругательствами на фаворита. Государыне сказали, что могилу могут размыть дожди, что монумент из дворцового парка лучше убрать. Императрица ответила холодно:
-- Хорошо, уберите. И без вашей лжи мне ведомо, сколь опакощена могила бедного Ланского...
В осенние сумерки, когда пожухлая трава шуршала под моросивом, голые ветви влажно стучали на ветру и стыли в размытой глине, налитые дождевой водой, следы копыт и башмаков, -- гроб генеральс-адъютанта без парадных церемоний переносили из парка в церковь Святой Софии.
Капитан-командор фрегата "Не Тронь Меня", шотландец Крюйз, глаза которого еще больше выцвели, а изрезанное морщинами лицо стало краснее и от ветров Балтики, и от пунша, -- был в тот день в Царском Селе, с морскими рапортами.
Крюйз встретил похоронную процессию к сумеркам, в шумящем и мокром парке.
Императрица в собольей шубке, крытой парчой, опираясь на янтарную трость, шла одна за деревянным гробом впереди толпы садовников и кофешенков, державших черные треуголки в руках.
Ветер относил мокрые пряди на открытый лоб государыни.
-- Что я вижу? -- протянул тогда под нос шотландец. -- Наша belle-femme, наша неувядаемая -- превратилась в морщинистую старуху...
Вскоре оправдались и петербургские слухи о войне, но не со шведом, не с уральским маркизом: турецкий султан повелел выставить на площадях Царьграда бунчуки с полумесяцем и конскими хвостами, объявляя своим сераскирам поход на урусов...
Поздней осенью, когда уже затянуты тонким льдом Лебяжьи пруды, по ясной и холодной заре доносится из Царскосельских лагерей пение солдатской молитвы.
Коль Славен
Наш Господь в Сионе...
По вечерней заре старая императрица проходит теперь заинелыми дорожками парка одна.
ЭПИТАФИЯ
Как будто б шли даром года,
Как будто случилось намедни
Все то, что случалось всегда.
Каролина Павлова
За многими событиями никто в Санкт-Петербурге не любопытствовал о той истории, которая случилась в доме Елагина.
Канцлер и дворецкий, как седые няньки, ходили за бакалавром, сошедшим с ума.
Безумный целыми днями бегал по дому, размахивая руками, точно поражал кого-то шпагой. Иногда он утихал, играл на полу, как дитя, старыми масонскими книгами. Ночью хохот безумного разносился по пустым покоям хохотом филина. Бакалавр гонялся за белым месяцем, смотревшим в окна парадных зал. Старики связывали его без труда: Кривцов ослабел, его лицо стало прозрачным и тонким, как у хворого отрока. Он только теребил канцлера за нос, ужасно косясь на окно.
-- Старичок, старичок, спаси Андрюшу, -- Калиостро смотрит в окно, -- старичок...
Дворецкий и канцлер вынимали накрахмаленные платки, утирали слезы и шумно сморкались...
Из записных книжек и старых писем бакалавра канцлер разведал, что родная сестра Кривцова замужем за субалтерн-офицером Изюмского гусарского полка. На Украину был послан к госпоже субалтерн-офицерше нарочный, чтобы не отложила прибытием в столицу к несчастному братцу. А обрывки алхимических вычислений, обгорелые клочки записок, -- след волшебств Калиостровых -- канцлер в запечатанном пакете отослал брату Collovion'y, вольному типографщику Николаю Ивановичу Новикову, в Москву...
Африкан по утрам обувал бакалавра, как дитятю, кутал его худые плечи в синюю кацавею и расчесывал ему на простой русский ряд рыжие волосы.
-- Блаженненький наш, -- морщился от слез старый дворецкий.
Алхимический свой подвал Елагин приказал засыпать землей. Окна верхнего этажа заколотили ставнями, а в тех покоях, на антресолях, где стоял заезжий граф, дворецкий завел кладовую: висели там грозди седого чеснока и лука, были свалены в углу садовые мотыги и лопаты, а на рогоже рассыпаны яблоки: антоновка, аркад, белый налив.
В темной кладовой и застал однажды Африкан безумного бакалавра. Он сидел под солнечным лучом, проникавшим сквозь щель в ставни, перебирал яблоки.
-- Африканушка, здравствуй...
-- Пресвятая Богородица, никак в ум вошедши?
Но бакалавр протянул ему румяное яблоко, улыбаясь безумно:
-- Откушай, дедушко. То головка Никитушки Шершнева, братца мною убитого... Видишь, головушек сколько. Убит, а живой... Я, дедушка, тебе правду сказывать буду: философский-то камень у меня в груди спрятан. Тут.
-- Батюшка, как есть в безумстве ты обретаешься, а я, дурандей, возликовал было... И как нам, старикам, уверить тебя, что Шершнев вовсе живехонек, с князь-Потемкиным во здравии пребывает в полуденных пределах.
-- Живехонек, Африканушка, ведаю... Санта-Кроче камушек мне такой подарила, который живит, живоносный.
-- Пойдем-ка, батюшка, к Ивану Перфильевичу, может, он тебя разберет.
Старый канцлер, белоголовый, тощенький, в ветхом ватном халатике, выслушал дворецкого, подняв очки на лоб. Ясные глаза канцлера потускли от слез. Оба старика шумно протрубили в платки.
-- Не даешь нам надежды. Андрей, -- прошептал канцлер. Бакалавр повел бледными глазами.
-- Не извольте убиваться, сударь. Я узнаю вас: вы тот веселый старичок, который на реторте летал... Я вам, сударь, открыться пришел. Философский камень у меня спрятан.
-- Андрей, голубь кроткий, -- оставь сердце мне рушить. Нет и не бывало камени мудрости, а погубил я тебя...
-- И что вы, сударь!.. -- замахал руками бакалавр. -- У меня камень вот тут, во грудях. Сияет. Все сжег. Ежели латинскими литерами написать, будет тому камню первая буква -- А, вторая -- М.
Взмахнул руками, крикнул:
-- Амо...
И точно задохся. Завертелся в безумной пляске, пал на паркете, воя, исходя пеной.
-- Амо-амо-амо...
И долгих три дня в доме канцлера, где наглухо забиты досками окна верхнего этажа, неумолкаемо рыдал его вой...
Канцлер да дворецкий шли за похоронными дрогами московского бакалавра: сестрица его не успела на перекладных добраться в столицу к отпеванью покойника.
На западной стороне, у церкви во имя Божией Матери, что на Смоленском кладбище, заботами Елагина был поставлен гранитный саркофаг. На медном щите искусные граверы вырезали масонскую лопатку, циркуль и надпись под ними: