Михаил Тариелович нервно махнул рукою.
— С вашим братом не столкуешь, но я все-таки скажу: поверьте мне, задача была разрешена, дело было сделано, весь путь был пройден, и я потерпел крушение в самой пристани. Вы можете глумиться теперь, можете даже и думать, что вы все это «предвидели», — мне ведь вы накаркали в вашем «Обзоре», что я вступил в отправление своей должности тринадцатого февраля. Но все это не мешает мне убежденно утверждать, что я стоял на правильном пути, что никто на моем месте не мог бы ничего больше и лучше сделать. Совесть моя чиста и спокойна: я честно нес свою службу.
О, в этом-то я ни на йоту не сомневался. По правде говоря, я все время, и прежде, и тогда, и потом глубоко убежден был, что главный источник неудачи Лориса коренился лишь в недозрелости нашего общества, в органической сумятице, царившей в понятиях и стремлениях огромнейшего большинства этого общества, в отсутствии в последнем серьезной, ясно осознанной общественной мысли и дисциплины. Хотелось верить, но плохо верилось, что в таком обществе нашлась бы реальная поддержка для какой бы то ни было серьезной системы... Это-то отсутствие веры и мешало мне разделить убеждение Михаила Тариеловича.
— Вы все неправы: вам легко критиковать, легко со стороны «приговоры сплеча» произносить, но разве это дело? Я серьезно злился на ваши выходки и намеки, по временам доносившиеся до меня, и думал: хватило бы у вас духа произносить такие суждения, если бы вы стояли близко к делу, если бы вы были свидетелем моих затруднений и усилий. Верите ли, минутки у меня свободной не было, чтобы собраться с мыслями и сосредоточиться. Вы знаете, что я умею думать, и мыслить, и вопросы разрешать: сами не раз бывали свидетелем этого под Карсом. Но тут, в новой сфере, в вихре событий и столкновений, все слагалось так, что и думать-то было некогда. Поймите: девять десятых времени уходило на приемы, доклады, визиты, на созидание и поддержание связей, на обязательные обеды, завтраки и вечера, от которых не было возможности отказываться... Поставил бы я вас на свое место... вы совсем бы растерялись...
С этим нельзя было не согласиться сполна: он был совершенно прав.
— Будь я рожден в этой сфере, будь я знаком с детства со всем этим миром, задача моя была бы легка: у меня были бы связи, поддержка, друзья, был бы свой лагерь. А тут — ничего кругом: всем я чужд, все с холодностью, с подозрительностью ко мне относятся. Аристократы подхватили насмешку, пущенную каким-то зубоскалом насчет моего отчества «Тариелкович», «Тарелка», и хихикают себе. С них этого совершенно довольно: «Тарелка» — ха-ха! «Тарелка» — хи-хи! Им никаких программ не нужно, для них этою «Тарелкой» все решено и кончено. Вот, чтобы одолеть это отношение, чтобы искупить первородный грех своего рождения и происхождения, я должен был больше усилий и трудов перенесть, чем другие государственные люди употребляют для разрешения исторических задач и вопросов.
И в этом М.Т. Лорис-Меликов был совершенно прав.
— Вы не знаете, каких трудов и забот все это мне стоило, не знаете самое главное, как неизбежно и необходимо было, раньше чем что-нибудь путное сделать, справиться с этою, по-видимому, пустою задачею, не знаете потому, что вы односторонне о делах судите и витаете в области одной лишь голой, абстрактной мысли. Вот теперь вы в практической деятельности поймете, что все эти вещи значат...
С этим нельзя было мне не согласиться. Так Лорис бил меня сряду часа два, нагромождая массу реальных примеров, один другого интереснее и полновеснее. И я без возражений слушал его, упиваясь звуком его речей, ибо каждый пример представлял собой перл исторических анекдотов до нельзя любопытной и поучительной эпохи.
II
Во время периодических наездов гр. Лорис-Меликова в Петербург в 1883 и 1884 гг. я иногда захаживал к нему, учиться у него уму-разуму. Более всего меня удивляло жизненное значение его в петербургской жизни, несмотря на его «падение». Несколько раз сряду я был очевидцем, что выдающиеся государственные люди, по-видимому, совершенно противоположного лагеря, доверчиво делились с ним своими мыслями и предположениями», свойства чрезвычайно интимного, спрашивая его лшения и совета. Меня это в высшей степени радовало, как яркий знак разумности отношений между деятелями различных направлений. По некоторым, далеко немаловажным очередным вопросам жизни я воочию видел, как совет и мнение удалившегося от дел графа получали осуществление и торжество в высших сферах управления.
Не менее того меня удивляло и другое обстоятельство, заслуживающее особенного уяснения, чтобы ознакомить читателя, на моем личном примере, с ошибочностью обычного свойства человеческого ума судить о людях по прошлым своим впечатлениям. Вращаясь в 1877 г. под Карсом (см. док. № 11) около Лориса, я составил себе о нем известное представление, которое владычествовало надо мною и в последующие годы. Подходя к нему, в 1882—1884 гг. в Петербурге, я долго никак не мог отделаться от этого своего представления. Между тем, каждое его слово, каждый его шаг так в нос и бил «новым человеком», и я долго не мог разобраться в этой путанице моих понятий. Только под конец я уразумел, насколько вырос Аорис за время нашей разлуки. Он стал неузнаваем. От прежней его беспокойной, судорожной нерешительности, от его колебаний не осталось и следа. Он многому за это время успел научиться, и кладезь его новых познаний в области государственных вопросов сделался буквально поразительно глубоким и обильным. Глазам своим я не верил, что человек, на склоне лет, мог сделать такие поразительные успехи. Огромнейшее большинство людей даже и в годы наиболее деятельной юности не делает таких изумительных успехов в развитии и усовершенствовании своего ума и воли... Нельзя представить себе, какое подбодряющее, освежающее впечатление на меня лично произвело это любопытное и поучительное наблюдение...
III
Около того же времени мне самому пришлось несколько раз обращаться к гр. М.Т. Лорис-Меликову за советом и указаниями по вопросам, интересовавшим меня тогда. Меня донельзя увлекала тогда мысль о персидских железных дорогах, а после ее провала — мысль о персидском керосинопроводе, и я просил Михаила Тариеловича помочь мне своими знаниями, советами, опытностью, связями. Как родной отец отнесся он тогда ко мне, вникая в сущность дела, в его твердые и слабые стороны, муштруя меня и научая, как вести подобные дела. Я свез к нему г. Палашковского, который тоже сразу, с первого же разговора стал с ним в дружеские отношения и произвел на него симпатичное впечатление. Потом мы часто ходили к нему — то вместе, то порознь, и все, что в человеческих силах было сделать для успеха нашей затеи,
Михаил Тариелович сделал, с обычным своим доброжелательством и бескорыстием. Дело все так и провалилось, конечно, несмотря на поддержку, оказанную ему огромным большинством выдающихся государственных деятелей наших, — провалилось, как предсказывал нам Лорис, вследствие категорического заявления Гладстона, что Англия ответит войною на подобные наши успехи в Персии...
Г. Палашковский из всех этих совещаний вынес одно оригинальное впечатление: фигура Михаила Тариеловича, освещенная в ею мрачном кабинете зеленоватым светом единственной лампы с зеленым абажуром, в связи с безотрадными и мрачными предвещаниями хозяина, восстановила в памяти г. Палашковского детское представление о всезнающем колдуне, ворожащем в мрачном подземелье... Внешность картины, действительно, подходила на этот тип, но и только. По существу же, «мрачные предвещания» далеко не глубоко сидели в уме и сердце Лориса. Он непоколебимо хранил в душе уверенность в скором возврате «счастливых дней» своей популярности и власти. Когда я печально рассматривал на его письменном столе вещички из фиалкового корня с обычным девизом ниццких безделушек — с изображением пролетающей ласточки и с надписью: «^е геУ1епс!га1!» («вернусь!»), он всматривался в мой взгляд глазами, полными жизни и мысли, и весело говорил:
— Вы не верите?.. Напрасно... Вот если этот проклятый плеврит меня не одолеет, я вернусь...
IV
Как бы то ни было, когда я в последний раз имел усладу видеться с ним перед его отъездом в Ниццу, в 1884 г., он уезжал с надеждою на выздоровление, на возврат, на возможность для него активной роли. Он не мирился с мыслью, что песня его спета. Он внимательно продолжал следить — как я имел случай несколько раз в том убедиться — за всем, что происходило в нашем отечестве. Он получал и читал все важнейшие газеты и прилежно прислушивался к голосам из родины. К нему многие писали, и даже ездили время от времени. Сам он не вмешивался в дела, не высказывал, по крайней мере, громко своих суждений и надежд, не отзывался на вопросы нашей жизни. Но уже и из того постоянно напряженного внимания, с которым он следил за ходом дел, видно было, что он хочет быть в их курсе — что он надеялся быть со временем призванным. По всей вероятности, он умер с этою надеждою, если только он не умер от того, что потерял ее окончательно...