— Вот–вот! Не от родов, так от чего другого следовало такой великой княгине помереть, чем раньше, тем лучше. Разве нет, друг ты мой, Степановна?
— Тебя послушать!
— Умнее станешь. А когда же цесаревичу снова охота в брак вступить пришла? Помнится, недолго траур‑то он соблюдал.
— Недолго! Через четыре месяца свадьбу сыграли [18].
— Так не положено вроде.
— Цесаревич ни траура соблюдать не стал, ни на одну литию погребальную ходить не стал — как отрезало. И женился как со зла. На невесту глядеть не стал. Кого государыня выбрала, то и ладно.
— Ничего не скажешь, лекарь из нашей государыни отменный: ухо лечит — голову рубит. Вот оно откуда у них ни любви, ни согласия.
— Да, великая княгиня Мария Федоровна по первоначалу уж как к мужу ластилась, чего–чего ни делала, ничем цесаревича не проняла.
— Квочка. Ей бы детей рожать да семейные вечера устраивать.
— Твоя правда, великая княгиня семью свою ни на какую власть не променяет. Одна беда — учит детей государыню бабушкой звать. Прямо как назло. Они и поздравлять только бабушку приучены. Огорчение одно!
— Это верно — куда лучше внучкой, чем бабушкой быть. Вот ты мне про внучку и скажи. Значит, матушка нашей невесты по второму разу в Россию прибыла, только теперь уже не себя престолу российскому, а дочку свою продавать. Вернее, двух дочек.
— Видишь, Александр Павлович сразу к старшей потянулся. И впрямь хороша принцесса! Уж такая‑то скромница, такая разумница!
— Главное — против императрицы голоса не поднимет, муженька не настроит. А титул какой — принцесса Луиза–Мария Августа, принцесса Баден–Дурлахская.
— В святом крещении Елизавета Алексеевна.
— Гляди‑ка, как княжна Тараканова! А выбор снова верный: поди, цесаревич до гробовой доски обиды от тетки принцессиной не забудет, значит, и сердцем к ней не пристанет.
Петербург. Дом Д. Г. Левицкого. Д. Г. Левицкий, Н. А. Львов.
— От души поблагодарил бы вас, Николай Александрович, за столь лёстное предположение, только магический сей круг свое глубокое обоснование имеет — мартинизм, а сие означает общность взглядов. Не так ли?
— Ничего не возразишь. Вы Дмитриеву, когда он еще в полку служил, писали.
— Нет–с, в полку Иван Иванович только переводами с французского занимался, еще к дарованию своему как бы примерялся. А вот потом, в «Московском журнале» Николая Михайловича Карамзина, напечатал свою сказку «Модная жена» и песню свою, начал я портрет его списывать.
— Верно, верно, тогда дома, кажется, не осталось, где бы юные особы под аккомпанемент гитары «Голубочка» не пели. Как это там: дмитреевские стихи текут:
Стонет сизый голубочек,
Стонет он и день и ночь;
Миленький его дружочек
Отлетел надолго прочь.
Он уж боле не воркует
И пшенички не клюет;
Все тоскует, все тоскует
И тихонько слезы льет.
— Что до барышень, то Иван Иванович в этом году вновь их сердца поразил. Уж на что моя Агаша скромница, а и та, как одна в дому остается, непременно запоет:
Ах! когда б я прежде звала,
Что любовь родит беды,
Веселясь бы не встречала
Полуночныя звезды!
Не лила б от всех украдкой
Золотого я кольца;
Не была б в надежде сладкой
Видеть милого льстеца!
К удалению удара
В лютой, злой моей судьбе,
Я слила бы из воска яра
Легки крылышки себе
И на родину вспорхнула мила друга моего.
Мила друга моего;
Нежно, нежно бы взглянула
Хоть однажды на него…
— Думается, немало чувства в сии превосходные строки вложили собственные переживания Ивана Ивановича, несчастливая любовь его, которой замену он искать не хочет, да и не сможет.
— Кто‑нибудь из здешних питерских?
— Нет, горе сие постигло поэта нашего в Москве. Я имел счастие с сей достойной девицей познакомиться — она из Пушкиных. Анна Львовна Пушкина, сестрица не лишенного способностей пиитических Пушкина Василия Львовича.
— Сего молодого человека знаю.
— Иван Иванович барышне Пушкиной не один раз предложение делал. Каждый раз — отказ. Не то чтобы родители не хотели — сама невеста выбор сделала.
— Сердечно сочувствую Ивану Ивановичу. Человек он великих душевных достоинств. Остроумец, спорщик, каких поискать. Но никогда на позициях своих настаивать не будет. Непременно и чужой толк с великим терпением выслушает, поразмыслит, а уж потом то ли возражать станет, то ли согласится. Упрямства в нем никакого нет. Доброта к людям — ее бы у Ивана Ивановича многим и из наших мартинистов позаимствовать.
— Мечтает в отставку выйти. Службой уж давно тяготиться стал.
— Даст Бог, своего добьется.
— А там, так и говорит, стихами, знакомцами своими литературными и садом заниматься будет. Цветочным. Более всего цветы любит.
— Какой в Петербурге сад!
— А Дмитриев о Москве думает. Там и родных у него полон город — Бекетовы, Карамзин Николай Михайлович.
— Храповицкого Александра Васильевича недоставать ему будет. Друзья они большие.
— Немудрено. Способности литературные у обоих немалые, только Александру Васильевичу и служить не в тягость, и при дворе он своим человеком стал. Давно вы знакомы с ним, Дмитрий Григорьевич? Портрет‑то вы его, поди, много более десяти лет назад писали.
— Портрет здесь не веха. Александр Васильевич еще на Украине у графа Кирилы Григорьевича Разумовского службу начинал. Очень графу по сердцу пришелся легкостью и плавностью сочинений. Григорий Николаевич Теплов к заслугам его также относил, что пишет начерно так четко и красиво, что никогда рукопись перебеливать заново не приходится.
— Канцелярист!
— Александр Васильевич на том и в Сенат попал — равных ему не найти было. Только в департаментах много не высидишь, как он сам говаривал.
— А к государыне в личные секретари как же попал? Кто помог?
— Тут уж гадать не приходится. Покровителями Александра Васильевича и граф Александр Андреевич Безбородко и граф Петр Васильевич Завадовский были. Оба и помогли.
— Ласковый теленок двух маток сосет.
— Я бы по–иному сказал. Александр Васильевич всем полезен умел быть. Переводы превосходные делал, песни в русском стиле сочинять принялся и снова не без успеха. Но убеждениям своим ни на какой должности не изменял. У государыни оказался в доверенных лицах, и то утверждал, что самодержавие ограничить следует. Без того державе в цветущее состояние никогда не прийти.
— Многое своими глазами видел.
— Как и Гаврила Романович. Пока письмами государыниными заниматься не стал, о Фелице что ни день писал. Лишь потом уразумел — Фелица есть существо неземное и в жизни встретиться с ней никому не дано.
— Да, не случайно Александр Васильевич первые уроки языка российского Александру Николаевичу Радищеву давал.
— Какая же случайность. А Михайла Васильевич, брат ихний, и вовсе открыто об отмене крепостного права рассуждает. Мол, не имеет права один человек быть господином живота и смерти другого человека, одинаково с ним Господом Богом созданного. Оброки в своих деревнях до крайности снизил. Школу открыл.
— Слыхал, государыня по этому поводу известное недовольство высказывала, что сия поспешность ни к чему хорошему, кроме брожения умов, привести не может, и не следует одному помещику нарушать порядок, среди всех остальных помещиков установленный. И снова о мартинизме в дурном смысле поминала, так что Александру Васильевичу нелегко пришлось.
— Не за то ли и Гаврила Романович наш поплатился. Всего‑то три года секретарем при государыне пробыл и — отставка.
— Если и отставка, то хоть почетная. Сенатором стал, орден дали, чин тайного советника.
— Лишь бы с глаз долой. Не того от Державина ждали.
— Натурально, не того. Государыня полагала, что Гаврила Романович не только оды в честь монархини продолжать писать будет, но и в письмах необходимый порядок наведет: о каких докладывать, каких не замечать.
— Ведь находил же слова для Потемкина, и какие. В то время, когда государыня весь потемкинский спектакль собственными глазами лицезрела.