— Друг мой, твои нервы настолько расстроены, что я не вправе продолжать этой дискуссии. Чего ты добиваешься?
— Я хочу, чтобы Лампи оставался в Петербурге! Я хочу, чтобы он имел заказы! И я не желаю больше видеть этого отвратительного шибановского портрета, который вас незаслуженно старит. Да, да, именно старит! Вы можете соглашаться с подобной метаморфозой, Мадам, но я никогда! Вы слишком хороши собой, чтобы подвергаться подобным экзекуциям.
— Ты так думаешь…
— Я так чувствую, мадам. И пусть Лампи остается в Петербурге.
Царское Село. Кабинет Екатерины II. Екатерина, А. В. Храповицкий.
— Нет, такого я никогда не могла даме в мыслях допустить. Меня бы не смутили потоки крови — без них не совершаются исторические перемены и в том числе безусловно идущие на пользу человечеству. Просто люди не могут оценить смысла собственной пользы. Их зачастую приходится направлять к благополучию железной рукой. Толпа никогда не подменит собой ясного разума одного отвечающего за нее монарха. Но якобинцы перешли все пределы. Королева! Сын герцога Орлеанского, которого они же сами прозвали «гражданин Эгалите» — гражданин Равенство! Мальзерб, в прошлом министр, но нашедший в себе мужество защищать Людовика перед Конвентом! Поэт Андре Шенье! Химик Лавуазье! И вот теперь это дикое, разнузданное выступление против церкви. Да что там церкви — религии как таковой, как единственного средства, способного удерживать народ в рамках нравственных начал. У меня не хватает сил читать эти донесения. Само слово Париж становится для меня проклятьем.
— Но думается, государыня, это совершенно бесплодная затея — заменить христианство и собственно католицизм Культом разума. Христианство вошло в плоть и кровь людей.
— Вы так полагаете, Храповицкий? И совершенно зря. Вот вам отчет нашего агента — я не говорю о газетах, в которых всегда полно преувеличений, умалчивания и вранья! — за отказ от церкви выступает не столько Париж, сколько провинции! Вы понимаете, что это значит? Именно традиционные, консервативные, как принято считать, и враждебные всяким новшествам. С осени 1793–го в Конвенте проведен — заметьте, уже проведен и безо всяких споров! — новый календарь. Республиканский! Теперь летосчисление во Франции будет вестись со дня провозглашения Республики, а для обозначения месяцев вообще придуманы новые названная.
— Да, я читал, на сторону Культа разума стал общинный совет Парижа, Католические церкви стали здесь закрываться.
— И это при всей гибкости католических проповедников! Куда дальше — в соборе Парижской Богоматери был устроен праздник в честь Разума. Даже Робеспьер не согласен с подобными нововведениями и пытается отстаивать в Конвенте права старой религии. Даже Дантон восстает против религиозных, как он выражается, маскарадов, Именно Робеспьер принимает меры к тому, чтобы католическое богослужение все же могло совершаться, хотя отдает преимущество Культу разума и сопровождающему его культу террора.
— Может быть, эти известные разногласия между Дантоном и Робеспьером все же несколько утихомирят бушующие страсти и наступление террора.
— Вы плохо себе представляете толпу и ее психологию, Храповицкий. Мне она стала совершенно очевидной в пугачевские времена. Мне представляется, что есть определенное количество крови, которая, как при языческих обрядах, должна быть пролита, прежде чем действо способно прекратиться. Но не волей людей, не в силу их разумных решений, а как бы помимо них. Свыше, если хотите. Разве вы не читали, чем кончились прения двух вождей? Робеспьер взял верх. Дантон высказывался за то, чтобы прекратить террор, потому что Франция и без террора может отстоять свои земли от внешнего врага и республику от ее внутренних врагов. Но террор — слишком сильное оружие, чтобы от него добровольно отказываться. Вы же видите, весной нынешнего 1794–го года Дантон был арестован вместе с большинством своих сторонников, предан революционному суду и казнен. У Робеспьера не осталось соперников.
— Франция в руках такого чудовища!
— Полно, полно, мой друг! История совершает свой ход, уравнивая героев и чудовищ. Да, одним из первых декретов Робеспьер устанавливает почитание Верховного Существа в точном соответствии с гражданской религией Руссо. Да, на устроенных по этому поводу нелепых торжествах он выступает в роли эдакого первосвященника. Но для Робеспьера это всего лишь предлог для развязывания очередного взрыва террора. Робеспьер требует предоставить революционному суду право судить членов Конвента без согласия и разрешения на то самого Конвента. И — подписывает себе смертный приговор. Его сообщники впадают в панику по поводу собственной судьбы и — свергают самого Робеспьера. Это событие само по себе становится очередной знаменательной датой революции. Ему дают имя Девятого термидора, иначе говоря 27 июля 1794–го.
— И на другой день Робеспьер с ближайшими своими помощниками был казнен. Революция пожирает своих собственных детей!
— В этом и есть действительная закономерность развития человечества.
Петербург. Зимний дворец. А. В. Храповицкий, А. А. Безбородко.
— Вы хотели меня видеть, Александр Андреевич? Вы так взволнованны, огорчены.
— Вы знаете, Храповицкий, заключение Ивана Самойловича?
— Могу только догадываться.
— Наверно, его диагноз хуже всех наших с вами опасений. У императрицы апоплексический удар.
— Нет! Нет! Нет! Но она же владеет речью, может двигаться…
— Вы увидели государыню только сегодня утром. Вас не было ввечеру, когда это случилось. Тогда — тогда — она лишилась сознания. Когда сколько‑то пришла в сознание, ее не слушался язык и не двигались рука и нога. Если бы не самые энергичные меры Ивана Самойловича, все так бы и осталось. Но Роджерсон буквально мгновенно пустил кровь, потом дал сильное успокоительное и что‑то еще. Короче, к утру государыня обрела речь — правда, говорить она может только заплетающимся языком. Она приволакивает ногу, и ее плохо слушается рука. Роджерсон посоветовал государыне некоторое время не показываться на людях, а там — там будет видно.
— Но как такое могло случиться, Александр Андреевич? Государыня показалась мне вчера такой оживленной.
— Роджерсон утверждает, что это излишнее оживление говорило само за себя. Государыня совершенно трагически пережила эту неудачу с помолвкой великой княжны Александры Павловны. Вот уж поистине ничто не предвещало такого неудачного конца.
— Ничто, кроме непроходимой тупости наших дипломатов. Надо же было с таким ослиным упорством возвращаться к вопросу о вере! В конце концов, все бы улеглось само собой.
— Но цесаревич никогда бы не согласился на перемену конфессии своей дочерью. Александра Павловна должна остаться православной.
— И на этом настаивает человек, в котором не осталось ни капли русской крови и у которого все родственники изменили своей религии, лишь бы войти в российский правящий дом. Веру переменила сама государыня, чтобы, стать супругой наследника российского престола. Веру изменил ее супруг, покойный император Петр Федорович. Веру изменила супруга цесаревича Мария Федоровна, мать всех младших великих князей и княжен.
— Высшие соображения!
— А здесь не было высших соображений — увидеть русскую великую княжну на шведском престоле? Король Густав Адольф сколько времени помолвлен с Александрой Павловной? Теперь приехал познакомиться с невестой. Понравился великой княжне и был совершенно очарован ее внешностью, манерой держаться, редкой образованностью, и это при его‑то повышенном представлении о величии королевской власти. Ему остается полшага до престола. Он мечтает ввести в шведской армии русскую форму, восхищается всем, что видит в Петербурге, — и вот из‑за условий брачного договора все идет прахом. Мне кажется, государыня так не переживала бы эту, в конце концов, дипломатическую неудачу, если бы не отчаяние великой княжны. Марья Саввишна говорит, что императрица плакала вместе с великой княжной.