— Не так уж и смешно. Я хочу знать истинную подоплеку твоих перемен. Тебе недостаточно, что они меня беспокоят и заставляют присматриваться ко всему твоему окружению.
— Если вы уж так настаиваете — извольте. Вас никогда не волновало искусство, мадам. Вы безразличны к музыке, но будем откровенны, не менее равнодушны и к живописи. Не случайно пополнение Эрмитажа поручаете каким‑то случайным людям, даже просто банкирам. Они не могут, не способны отбирать шедевры, но вполне могут позаботиться о выгодных сделках. Покупать скопом всегда дешевле, не так ли?
— Платон, ты становишься нарочито несправедливым. У меня просто никогда не было времени заниматься пусть даже приятными для меня занятиями. Дела управления государственного всегда поглощали все мое время.
— У других монархов они нисколько не более легкие.
— Положим. Положим, хотя положение России заставляло думать о такой протяженности границ, что…
— Мадам, я не ваш исповедник, а вы становитесь слишком многословны. Чтобы не длить этот бессмысленный и скучный разговор, я скажу только, что к каждому художнику надо присмотреться. То, что не нравилось сначала, при более внимательном рассмотрении может захватить воображение.
— И все это глубокомыслие ради слащавых полотен Виже Лебрен?
— Слащавых? Я бы сказал — романтических. И потом вы говорили о политике, мадам… Так вот, обращение к Виже Лебрен сегодня входит как раз в политическую программу, об этом вы не подумали?
— Но ты становишься настоящим публичным защитником маленькой француженки.
— Художницы, мадам! Прежде всего художницы! Вспомните, как она приехала в Петербург. Без приглашения, без рекомендаций…
— Но успев предварительно позаботиться, чтобы ее квартира и мастерская выходили окнами на Зимний дворец.
— Это самое красивое место в столице — что удивительного?
— И каждодневная возможность показывать нам, какие вереницы экипажей толпятся у ее крыльца. Ты же сам говорил, что после приема у императрицы публика прямиком направлялась к француженке. Ее салон стал модным. Ее рассуждения о политике и искусстве стали повторять — при всей их наивности.
— Уж не завидуете ли вы этой малышке, мадам?
— Ты становишься совершенно несносным, Платон!
— Ах, я же еще виноват перед вами. Прекрасно!
— Я хочу тебе напомнить, что тогда я вопреки твоим колкостями недовольству в первый же день приезда художницы в Петербург приняла ее. Она писала французскую аристократию и привезла с собой парадный портрет несчастной Марии Антуанетты.
— Вы сами признаетесь, что вашими действиями руководил расчет, а не отношение к живописи.
— А ты еще не привык, что монарх всю свою жизнь находится на сцене, перед глазами тысяч и тысяч далеко не благожелательных зрителей, что он должен — понимаешь ли, должен! — играть свою роль. Если ему это даже горько и противно.
— Я должен вам посочувствовать, мадам, в вашей горькой участи?
— Прекрати же, наконец! Да, я имела в виду, что Лебрен была любимой портретисткой казненной королевы. Да, я не могла пренебречь и тем, что среди ее наиболее верных поклонников находится брат Фридриха Великого принц Генрих. Одна связь со свергнутыми французскими монархами, один ореол политической эмиграции говорили сами за себя. Лебрен и поныне живет и процветает в лучах этой славы. Но кисть ее, слащавая и одинаковая во всем, что она делает, меня не устраивала и не устраивает. Ее мастерская — это салон ею же самой выдуманной моды, которой поспешили следовать наши щеголихи.
— И тем не менее Лебрен — член Болонской академии Клементины, член Пармской академии. Она имеет заказ на автопортрет из Уффици. Венский двор, берлинский и, наконец, Петербург. Она не начинала с Петербурга, она подарила его своим искусством и славой.
— Если бы речь не шла о непременном заказе моего портрета, я бы заподозрила вас в прямой влюбленности, Платон!
— Слава Богу, что вы сделали хоть такую оговорку, мадам. И вот что я вам скажу. Вы могли иметь претензии к Лампи.
— Он сделал меня злой. И — гораздо старше моих лет.
— Положим, вы преувеличили, мадам. Лампи написал хороший портрет, но я уверен: госпожа Лебрен добьется еще лучшего эффекта. Вам нужен новый портрет, ваше величество. Вы стали забывать об этом непременном атрибуте императорской власти. Портрет самый нарядный и представляющий вас в полном расцвете сил. Вы должны оставаться молодой и прекрасной, какова вы и есть на самом деле.
— Ты веришь в собственные слова, мой друг?
— Это не слова — это ощущение, ваше величество. И потом — это заткнуло бы рты обитателям Гатчины. Последнее время они стали слишком бесцеремонными.
— Ах, вот оно что.
— Более того. Я бы на вашем месте приказал повесить у них этот портрет.
— Над этим стоит подумать.
— Еще бы! Но только не думать вообще, а сейчас, немедленно назначить время первого сеанса. Слух об этом немедленно дойдет до мрачной гатчинской берлоги.
— Немедленно! Тебя, мой друг, действительно выкупали в кипятке. Надо же еще договориться с художницей.
— В этом не будет никаких затруднений. Виже Лебрен дожидается вашей аудиенции и вашего распоряжения с самого утра, я приказал ей быть под рукой, и она любезно согласилась.
— Но это же неудобно, Платон. Вели ее пригласить в мой кабинет. Я принуждена буду извиниться перед ней за подобную бестактность. Она же не русская художница. Скорее, Платон Александрович.
— Ваше императорское величество!
— Я прошу у вас извинения, мадам Лебрен. Нерасторопность моих секретарей обрекла вас на недопустимое ожидание. Видите ли, все категорически настаивают, чтобы вы сделали мой портрет. Я достаточно стара, но в конце концов, раз все хотят, я дам первый сеанс вам сегодня. В восемь часов.
— Ваше величество, вы несправедливы к императрице Российской. О какой старости вы говорите? Как художник я при всем желании не могу заметить ее следов. Вы слишком требовательны к себе, ваше величество. Или наоборот — да простится мне моя откровенность — за государственными делами не обращаете на себя внимания. Вы были и остаетесь самой Величественной и прекрасной монархиней Европы. Моей кистью будет водить то бесконечное восхищение перед вами, которое испытывают все народы Европы. А результат — о, как я надеюсь, что он не разочарует вас.
— Но только никаких греческих туник, мадам Лебрен. Не буду скрывать, открытая вами мода мне не по вкусу.
— Ваше величество, ваша воля — закон. Да вам и нет необходимости представать в столь легкомысленных одеяниях. За вашими плечами — мудрость Афины Паллады, решительность Артемиды и женские чары Афродиты.
— Как легко вы все преувеличиваете, мадам Лебрен!
— Вы все это увидите воплощенным на холсте. Итак, я должна явиться к вам, ваше величество, сегодня же в воскресенье, ввечеру.
— Нет, пожалуй, это будет неудобно. Давайте, мадам, я буду ждать вас в четверг. Перед обедом. Я освобожусь к этому времени от самых неотложных дел и смогу уделить вам необходимый час.
— Шестое ноября 1796 года станет самым великим днем в моей жизни, ваше величество. Благодарю вас за честь, всем сердцем благодарю.
Петербург. Зимний дворец. Спальня императрицы. Екатерина II, М. С. Перекусихина, А. А. Безбородко.
— Не спится что‑то. На душе непокойно. По часам утро, а за окнами темь непроглядная. Будто и солнышка никогда не будет, и рассвет не настанет. Господи, что за мысли такие! День‑то сегодня какой? Никак памяти преподобного Варлаама Хутынского — шестое ноября. Ему и молитву прочесть для успокоения надобно.
«Иже на земли леганием, пощением же и бдением тело твое изнуряя, преподобие, вся плотская мудрования умертвил еси: и исцелении струя независтная явился еси, верою притекающим к раце мощей твоих, Варлааме отче наш, моли Христа Бога спастися душам нашим…»
Заспала государыня. Не иначе заспала. И то сказать, поздненько вчера Платон Александрович беседу‑то ихнюю оставил. Сама подивилася, как поздненько. Двери за собой тихонечко притворил, а все слышно. Думала, кликнет государыня, чего потребует. Не позвала.
«Страстная взыграния воздержанием, отче преподобие Варлааме, изсушил еси, и от сего Дом и жилище духа Святаго показался еси, исцеления верою приходящим к тебе подаеши, яко же вторый Илиа чудесы показал еси. Он бо в животе сый воздухи водоточными чудодействоваше, ты же и по смерти чудеся удивлявши…»