Выбрать главу

Слишком много в миру издано

И духовных книг и нравственных,

А сердца не исправляются,

Люди также развращаются…

— А мне Дмитрий Григорьевич Левицкий какие стансы превосходнейшие херасковские читать давал! Сорок лет назад сочинены, а словно про наше время:

Только явятся

Солнца красы,

Всем одеваться

придут часы.

Боже мой, Боже!

Каждый день то же.

К должности водит

Каждого честь,

Полдень приходит, —

надобно есть.

Боже мой, Боже!

Всякий день то же.

— Так что же ты самого Левицкого не называешь?

— Левицкого! Непременно Левицкого, наставника нашего духовного.

— Все согласны. И Мартоса Ивана Петровича. Видали вы эскиз его монумента великим сыновьям России — гражданину Минину и князю Пожарскому? Творение выдающееся.

— О Мартосе никто спорить не будет.

— Карамзина Николая Михайловича!

— Все мы начинали с его «Писем русского путешественника», об альманахах карамзинских и не говорю — зачитывались ведь ими в Академии.

— Что ни возьми — с «Аглаей» мы в четвертый возраст вступали, только–только президента Бецкого не стало. С «Аонидами» в пятый возраст переходили.

— Тогда уж и «Пантеон иностранной словесности» помяни.

— А как он за заключенного в крепость Новикова вступился! Как еще не поплатился за эту свою оду «К милости».

— Помнится, карамзинские это слова, что французская революция относится к таким явлениям, которыми определяются судьбы человеческие на долгий ряд веков, что начинается новая эпоха в истории человечества, и он ее видит.

— Жаль, что последние годы отступился от деятельности издательской»

— Шутить изволите. При Павле — и издательским делом заниматься. Теперь — другое дело. Теперь Карамзин наверняка поразвернется и в сочинениях своих.

— Господа! Господа! Дмитриева Ивана Ивановича, превосходного нашего баснописца!

— Баснописца? Лирика российского редкостного. Так писать, как он в своих сонетах, никому еще не удавалось, неужто спорить будешь?

— И все‑таки послушай последнее дмитриевское сочинение, тогда и рассудить можно будет, кто прав: Название автором ему дано «Мышь, удалившаяся от света».

— Забавно! И текст у тебя с собой?

— Нарочно прихватил, чтоб полюбопытствовали:

Восточны жители в пределах своих,

рассказывают нам, что некогда у них

Благочестива Мышь, наскуча суетою,

Слепого счастия игрою,

Остановила сей скучный мир

И скрылась от него в глубокую пещеру:

В голландский сыр.

Так святостью одной свою питая веру,

К спасению души трудиться начала:

Ногами и зубами

Голландский сыр скребла, скребла,

И выскребла досужим часом

Нарядну келейку с достаточным запасом.

Чего же более? В таких‑то Мышь трудах

Разъелась так, что страх!

Короче — на пороге рая!

Сам Бог блюдет того,

Работать миру кто отрекся для него.

Однажды пред нее явилось, воздыхая,

Посольство от ее любезных земляков;

Оно идет просить защиты от дворов

Противу кошечья народа,

Который вдруг на их республику напал

И Крысополис их в осаде уж держал.

«Всеобща бедность и невзгода, —

Посольство говорит, — причиною, что мы

Несем пустые лишь сумы;

Что было с нами, все проели,

А путь еще далек! И для того посмели

Зайти к тебе и бить челом:

Снабдить нас в крайности посильным подаяньем». —

Затворница на то, с душевным состраданьем

И лапки положа на грудь свою крестом:

«Возлюбленны мои! — смиренно отвечала -

Я от житейского давно уже отстала;

Чем, грешная, могу помочь?

Да ниспошлет вам Бог! А я и день и ночь

Молить его за вас готова!..

Поклон им, заперлась и более ни слова.

Кто, спрашиваю вас, похож на Мышь? Монах? — Избави Бог и думать… Нет, дервиш. Чувствительные стансы всем необходимы, но басни! Сами силу сего сочинения видите.

— Более никого из литераторов, по духу нашим начинаниям близких, не припомню, а вы, господа? Тоже нет? Тогда предлагаю превосходного нашего живописца исторического Григория Ивановича Угрюмова! Ученика Дмитрия Григорьевича Левицкого!

— Ныне профессора! Его «Испытание силы Яна Усмаря» — подлинный символ силы духа русского.

— А «Взятие Казани»? А «Торжественный въезд в город Псков Александра Невского после одержанной им над немецкими рыцарями достославной победы»!

— Угрюмова! Угрюмова!

— Думается, следовало бы и нашего славного президента Академии Александра Сергеевича Строганова.

— Строганова всенепременно!

— При нем Академия новые силы обретет, вот увидите!

— Еще бы — такой знаток изящных искусств.

— Я не о том. Дмитрий Григорьевич рассказывал, что еще в шестидесятых граф Строганов приводил в Законодательной комиссии как основное доказательство необходимости создания училищ для народа то соображение, что лишь когда крестьяне из тьмы невежества выйдут, тогда и достойными себя сделают пользоваться собственностью и вольностью.

— Это наше старое противоречие. Мне думается, начинать надо со свободы, а затем приступать, по мере возможности и обстоятельств, к просвещению народа.

— Однако человек, погруженный во тьму невежества, ту же свободу может использовать во вред и других, и самого себя. Разумное направление ему необходимо.

— Разумность — понятие относительное.

— Разум относителен?!

— Не разум, а разумное, как ты сказал, направление. Одному из руководителей оно в силу склада ума, характера, наконец, образованности, одним будет представляться, другому другим.

— И все же, господа, начинать надо с просвещения, как день начинается с рассвета и первых лучей солнца, в которых постепенно просыпается и оживает природа. Оказавшееся сразу после ночной прохлады на полуденном солнце растение непременно сгорит. Разве это тебе не убедительный пример!

П. А. Зубов. Наедине с собой.

Теперь все стало ясным: месть! Только месть! За все потерянное, несостоявшееся, недоделанное и недополученное. Быть некоронованным государем России. Целых семь лет. И лишиться всего. Унизительно. Публично. Под смешки и анекдоты всех, кто еще вчера искал у тебя дружбы, заступничества, покровительства.

Нет, он знал. Возврата нет и быть не может. Кто бы ни поднялся на престол, у него будут свои любимцы, свои люди случая. Конечно, не он. И все же — пусть кто угодно, но не эта мерзкая маленькая обезьяна, что ни день придумывающая все новые унижения. Злобная. Мстительная. Потерявшая голову от полноты власти над человеческими судьбами.

Впрочем, чужие судьбы никогда его не обходили. Он! Он сам! Его будущая жизнь! Все могло приобрести смысл, если бы только удалось отомстить. И он знал, так думали все Зубовы. Он не отличался от братьев, и разве что отец не склонен был к решительным действиям.

Сначала все оставалось как было. Почти как было. Потом, почти сразу — взрыв: никаких должностей, никаких жалований, никаких поместий. Даже для простого прожития. Приказ: немедленно отправляться за границу. Как Алексей Орлов–Чесменский. Как многие другие.

Путешествия — они никогда его не занимали. Древности, архитектура, картины слишком быстро надоедали. Бесконечные переезды по чужим городам злили. Его узнавали. На него показывали. Газеты не обходили вниманием. Всегда чуть насмешливо. С нескрываемым любопытством.

Молодой любовник развалившейся от старости императрицы. Последний фаворит разбитой параличом старухи. Женщины откровенно пожимали плечами: это при его‑то внешности? Любой брак по расчету им казался по меньшей мере благородней.

Или это только казалось? Своя мысль не выпускала из собственных тисков. Его обвиняли в ее смерти. Если бы не он, Великая Екатерина еще бы царствовала. Еще длился бы век просвещенной монархини! Он положил ему конец.

Он вернулся неожиданно для самого себя. Еще стремительнее, чем уезжал. Чуть не на коленях вымолил у царского брадобрея, теперь уже графа [как и он!] Кутайсова царской милости — возвращение литовских поместий. И снова просил, не в силах выдержать деревенской помещичьей жизни. Любой должности. Любой службы. И вот — шеф Первого Кадетского корпуса. Всего–навсего. Это он — былой шеф кавалергардов! Спасибо, удалось избежать необходимости жить в казенной квартире. При том же корпусе. Кутайсов и тут счел возможным выручить. Может быть, потому, что радовался унижению.