Однажды сказала: не уймешься — в Сибирь сослать могу. Повернулся и спокойно так: пусть в Сибирь. Только тотчас же. Нельзя над сердцем потешаться. Кто же я на самом деле для вас, ваше императорское величество, кто?
Марья Саввишна угомонить пыталась. Вразумить. Где там! Только пуще распаляться стал. Папу в опочивальне увидел — едва до рукопашной не дошло. Папа головой покачал: зачем тебе, государыня наша, морока такая? Это вместо удовольствия‑то? Мало тебе забот государственных, так и в личных апартаментах душу не можешь отвести. О себе подумай, государыня! Да и не много ли красавец наш на себя берет? Не комедию ли ломает?
Утром по парку шли — Петр Васильевич любил пораньше подняться, У пруда остановился: «Катюша! Катенька! Что я для тебя значу? Да и значу ли? Или как солдат в карауле — место занимаю? Правду мне скажи. Один единственный раз — правду!»
Правду! А коли сама ее не знаешь? Одиночества не терплю. Все тепла настоящего, душевного ищу. Вот–вот, кажется, ухвачу его, отогреюсь, ан опять зеркало печное — руку приложи — что твое молоко парное: не холодит, не греет. Думать поменьше надо, тогда легче. Много легче…
Задумалась. А он смотрит, смотрит. — «Не надо, говорит, слов твоих, государыня, и так все понял. Прости за глупость».
Кабы понял. Где там. На утро за свое. Туча тучей. Вопросами донимает. Такого со времен Петра Федоровича не видала. Прав папа: отделаться надо. Заторопилась — от двора отослала. Аудиенции последней добивался. Передать велела: нет ему больше входа во дворец. Пускай на вольном ветерке охолонет.
Зла на него держать нечего. Через год разрешила ко двору вернуться. Сервизом серебряным в восемьдесят тысяч подарила — чтобы все знали, в покое бы его оставили.
Тут свой расчет был. Папа вместо Петра Васильевича Зорича представил…
Нет, нет, хватит четки эти перебирать. Марья Саввишна! Марья Саввишна? Где же ты?!
Дверка будто и не отворялась — Перекусихина на пороге. Под чепцом кружевным куафюра как для выхода уложена. Капот на все пуговки застёгнут. Вокруг шеи кружева без складочки. «Что прикажете, ваше величество? Опять нынче погода для сна неспособная. Не иначе грозе быть. Может, молочка кисленького со льда испьете? Или воды брусничной? Свежую Иван Борисович приготовил вчерась, преотличную».
«Шелестит, шелестит. Руки так и летают. Подушку поправила. Покрывало подтянула. Стаканчиком на столике тихонько–тихонько звякнула».
Сядь, сядь, Марья Саввишна. Спросить тебя хочу. Как тогда с Васильчиковым было? Как он во дворце задомовился? Толки какие шли? Знаю, помнишь, все помнишь.
«Толки, государыня? Толков, известно, немало было. Только все больше среди лакеев да горничных. Больно щедро их граф Григорий Григорьевич одаривал». — Моими же деньгами. — «Да разве прислуга разбираться станет — были бы деньги. Ну, еще известно, медхенов вниманием не обижал. Каждой лестно — души в нем не чаяли. Потому и переполошились. Боялись Александра Семеновича: каким‑то окажется. А он их боялся. Как в коридор выйти — подглядывал, чтоб лишнюю персону не встретить. Робок был».
— Да уж с такой робостью в личных апартаментах делать нечего. Нянька ему была нужна, одно скажу. — «Строги вы, государыня, ой, строги. И то сказать, откуда пареньку куражу набраться, коли и в подарках ему сами вы жались. Куда было Александру Семеновичу до графа Григория Григорьевича!» — Как это мало? По моему соображению предостаточно. — «А хотите, государыня, подарочки все ваши сочту? Для интереса? Началось‑то с табакерки. Всего–навсего». — Золотой! — «Не серебряной же! Сто тысяч рублей вы ему ассигновали». — И на дом. — «И на дом. Только дом‑то не Бог весть какой — за 50 тысяч». — Столько же и отделка стала. И место какое — на Дворцовой площади, прямо напротив Зимнего. — «Отделку кончить не успели, как паренек ашпид получил. Убивался очень, что пожить ему в нем не удалось».
— Это целыми‑то днями мне глаза мозолить! Ну, уж уволь. И ему выгодней: дом в казну купили. А еще драгоценности, крестьян сколько тысяч душ — и все скучнейшему гражданину в мире! — «Привязался он к вам душой, государыня». — Привязался! Кто его о том просил? Поживее бы был — другое дело.
«А мне так жалко паренька. По сей день жалко. Обходительный. За корыстью не гнался. Какую малость ни получит, за все почтительнейше благодарит. За белье, за посуду, за деньги на устройство дома в Москве, за пенсион, что ему назначили». — Не помнишь, сколько? — «Помню — 20 тысяч рублей. Годовых. У брата поселился на Волхонке. О женитьбе да семье и говорить не стал. Монахом так и живет, все говорят».
— Перестань причитать, Марья Саввишна. Иди с Богом. Еще хуже тоску нагнала. — «А с питьем‑то как, государыня? » — Простокваши поставь. Иди, иди и дверь поплотней притвори. Ничего со мной не будет. Обещаю. Не карауль зазря.
О Зориче, поди, не стала бы так вспоминать. Да и никто другой. Теперь понятно стало: чего папа ни делал, чтобы Завадовского опорочить. Государственными делами стал интересоваться. С послами иностранными дружбу завел. Так и появился этот дикарь. При других обстоятельствах, может быть, и не взглянула бы, а тут… Наваждение. Чистое наваждение.
Умел папа сказки сказывать. Серб. Герой. Настоящего имени: и не выговоришь. Спасибо, дядюшкино попроще. Шестнадцати лет в Семилетней войне участвовать стал. Сразу был ранен, из плена выбрался, подпоручиком за смелость в бою стал.
Чего только дальше не было! Не врал папа — проверяла. Зверь настоящий. Татар в Бессарабии разбил. Туркам через Прут переправиться не дал. Без малого пять лет в Константинополе в Семибашенном замке в темнице отсидел — до самого Кучук–Кайнарджийского мира. Потемкин его привез, весь Петербург в смятение привел. Росту огромного. Косая сажень в плечах. Руки раскинет — впору медведя обхватывать. Грудь исполосована. Гордился: ни единой царапины на спине. От врага не бегал. А вот грамоты никакой. Что писать, что читать — пусть другие. Политесу знать не знал, да и учиться не хотел. Мое, говаривал, дело в бою. Командование над лейб–гусарами, а там и над казачьими командами с охотой принял. В казармах дни и ночи пропадал. Дом, что для Васильчикова отделывался, к нему перешел. Не очень‑то и благодарил: мол, что мне в нем. Речей амурных отродясь не слыхивал, зато…
Испугался папа. Начал недостатки у дикаря выискивать. Там слово скажет, там крючочек закинет. Дикарь дикарь, а понял, откуда ветер дует. На папу при всех кинулся. Уж на что папа силен, а противу серба не устоял. Еле разняли.
Жаль было расставаться, но делать нечего. Придумала вояж ему заграничный. Для образования. Сам понял: не житье ему во дворце. Согласился. С миром уехал. Пенсион высокий получил, семь тысяч душ крестьян на отходную.
Прощальной аудиенции давать не хотела: кто знает, что дикарю в голову вступит. Сам камер–лакеев раздвинул, гвардейцев. В убиральную вошел — слова не сказал. Поглядел, рукой махнул. Марью Саввишну с пола поднял, трижды расцеловал. Надо бы ему хоть слово вымолвить! Ждать не стал: дверь большую в антикамеру тихо–тихо притворил. К горлу подступило: не императрица выиграла — князь Григорий Александрович победу одержал. Большую победу. Не бывать второму Зоричу. Не бывать…
К лучшему. Или — к худшему. Время покажет. Над суевериями смеялась. Какие приметы? Для образованного человека? Но что‑то таилось в белых ночах. Во время них приходили и уходили близкие люди. Скажем, не близкие, пусть ненадолго входившие в твою жизнь. Завадовский… Дикарь… Пирр, царь Эпирский…
Почему придумалось такое имя? Царь, сражавшийся, побеждавший и никогда ничего не выигрывавший. Погибший в суматохе отступления, когда пришлось снять ненужную ему осаду Спарты. Злая ворожба? Григорий Александрович заторопился. С отъездом дикаря представил на выбор трех кандидатов в флигель–адъютанты. Велел явиться всем троим. Выстроиться в антикамере. Предупредил: Бергман — лифляндец, Ронцов — побочный сын графа Воронцова, Римский–Корсаков — кажется, прямо явившийся от французского двора. Поговорила для порядка с каждым. Одарила улыбкой. Дала приложиться к руке. Условный букет передала Корсакову: пусть отдаст Григорию Александровичу. Склонился в танцевальном поклоне. Взмахнул рукой. Прижал букет к сердцу: «Ваше величество, меня коснулся луч ярчайший, чем солнечный. Это мгновение останется лучшим в моей жизни: вы подарили счастье…» Знал. Обо всем наперед знал. Не смутился. Не залился краской. Знал и то, чем одарила его натура: изяществом — не совершенством черт, непритязательной любезной болтовней — не умной беседой. И за отведенные ему природой рамки не переступал никогда. Пел — что твой соловей. Играл на скрипке. Менуэтов таких дворец не видывал. И никем не хотел казаться. Был собой. Только собой.