Как искусный садовник молодым прививком обновляет старое дерево, очищая засохлыя на нем лозы и терния, при корне его растущия, так приведенныя мною здесь великия писатели поступили в преображении нашего языка, который сам по себе был беден, а подделанный к славянскому сделался уже безобразен [оттуда же: 17].
Эстетическая программа и критический пафос Карина (господи, какими безобразными словами я сейчас заговорил!) были хорошо усвоены молодым Хвостовым. У нас есть основания полагать (терпеть не могу этого сорнякового выражения!), что Дмитрий Иванович считал себя прямым продолжателем своего дяди-критика (он был, кстати сказать, хранителем его архива). В трактате о «преобразителях» Карин сетовал, что в русской словесности пока нет Горациев и Буало (то есть критиков-арбитров). Именно на эту роль и претендовал Хвостов с 1790-х годов. В 1791 году он был избран, по представлению княгини Дашковой, членом Российской академии наук, «по известному его знанию отечественного языка, как сочинениями, так и переводами доказанному» [ИАР: 18]. В написанном в том же году стихотворении, озаглавленном «Стихотворение», Хвостов воспевает августейшую основательницу собора российских муз, к которому он теперь принадлежит:
Хвостов ревностно относился к своим академическим обязанностям. До нас дошли сведения, что к концу царствования Екатерины его кандидатуру даже рассматривали на пост руководителя академии. Так, желчный граф Ростопчин сообщал князю Воронцову весной 1796 года, что директорское место в Академии «хотят отдать Хвостову – плохому поэту, человеку грязному и нелепому» (заметим, что эту репутацию в глазах недоброжелателей Дмитрий Иванович снискал еще при Екатерине!), но находящемуся под покровительством своего дяди, фельдмаршала Суворова, «который принимает в нем необыкновенное участие» [Ростопчин: 403].
При распределении академических работ Хвостову достался план составления российской пиитики или «правил российского стихотворства» [Сухомлинов: 173]. В 1790–1800-е годы он работал над программными переводами французских классиков – Расина и Буало[33]. Хвостов также печатает стихотворные и прозаические трактаты и письма о разуме, басне, опере, критике, любви и т. п.
До конца жизни Дмитрий Иванович полагал чистоту языка и слога главною «принадлежностию поэта», а себя – опытным, уравновешенным и честным учителем начинающих стихотворцев: «Коль речь твоя ясна, коль чувством дух твой полн, / Дерзай средь грозных бурь, не будешь жертвой волн» (1-е послание о критике [III, 138]). Противник «нововводителей» (сентименталистов и, позднее, романтиков), он, в отличие от своего соратника по «Беседе» адмирала Шишкова, никогда не был убежденным «славенофилом». Более того, в начале 1800-х годов он выработал компромиссную программу («я везде беру серединку» [Нешумова 2013: 205]), в которой постарался примирить крайности шишковизма и карамзинизма и пройти меж Сциллой строгого разума и Харибдой бесконтрольной чувствительности (извольте заглянуть в его осторожное «Письмо о красоте российского языка», помещенное в пятой книжке «Друга Просвещения» за 1804 год: «Не диво, что у нас стихов негодных тьма, / В которых смысла нет, ни вкуса, ни ума. / Тот хочет быть высок, другой быть хочет сладок, / Совсем не ведая, что слог и что порядок» [Морозов: LXXV, 75]. Хвостов ведал).
Назад, назад к эпитафии, переведенной Хвостовым! В центре сентиментальной этики, столь напугавшей Дмитрия Ивановича на заре его поэтической деятельности («ужасное преступление»), находилась тема несчастной любви и связанный с ней вопрос о праве горемычного лишить себя жизни. История о двойном самоубийстве, лежащая в основе эпитафии, переведенной Хвостовым, поразила в свое время воображение современников. Это происшествие подробно описано Николаем Михайловичем Карамзиным в «Письмах русского путешественника» (1789):
33
Первое издание хвостовского перевода «Поэтического искусства» выходит в 1808 году (в 1813 году он прибавляет к нему прозаический перевод «Послания к Пизонам» Горация). Об этом переводе мы будем говорить подробно во второй части этого отдохновения.