О будущем как-то не думалось, оно было затуманено, но он знал: за этим туманом голубое небо. Поэтому, когда ворвалась в его жизнь черная ошеломляющая буря, он оказался беспомощным, не готовым противодействовать. Буря разметала, разрушила все, что казалось вечным, — веру, оптимизм, доброту. Ее неожиданность потрясла его, и он надолго утратил способность к рассудочной оценке происходящего. Когда после 294 позорно-гнусных, пустых дней, проведенных в тюрьме, он мысленно перелистывал обрывки воспоминаний, не было связей между ними, не было последовательности в их бесконечной череде.
Но время не только старит, приносит болезни, оно и лечит. Чем дальше бежали дни, тем отчетливее проступало постыдно минувшее. И оказалось, что бесстрастная память ничего не выбрасывала из своих хранилищ, сохранилось даже то, что очень хотелось забыть.
Все началось, пожалуй, с того странного появления в его кабинете заместителя начальника отдела капитана Мартынова.
— Как продвигается дело с ограблением в гастрономе?
— Глухо, — признался Сергей. — Я уже начинаю верить, что кассу взяли призраки. Никто ничего не видел, никто ничего не слышал, а тридцати пяти тысяч как не бывало.
— Есть версии?
— Осталась последняя. Деньги взяли работники гастронома. Все вертится вокруг одного.
— Кого?
— Директора Сатрояна.
— Да, плохи твои дела. — Капитан подошел к столу. — А ты знаешь, кто его старший брат?
— Нет.
— Заместитель министра. Так что, братец ты мой, во-первых, подозревать Сатрояна — значит, компрометировать руководителей высокого ранга. Во-вторых, как сам понимаешь, в этой ситуации любые твои доказательства будут опровергнуты. Советую отбросить последнюю версию и закрыть дело.
— Советуете или приказываете?
— Приказывать не могу. Надо сначала узнать, что ты накопал.
— Много накопал. Можно отдельное дело заводить на Сатрояна. Но разрешите, я доложу вам об этом позже. Пока могу с уверенностью сказать, что банда Шестакова не распалась, а перешла жить под крышу Сатрояна. Она занимается уже не грабежом, а развозит его товары по всей стране, шантажирует, покупает нужных ему людей…
— Широко шагаешь! — удивился капитан. — Можешь доказать?
— Это могу. Но я вам говорю лишь о малой частичке…
— Ну-ну, дерзай, старший лейтенант. Пять дней даю, не больше…
А через два дня мать дрожащей рукой протянула ему конверт.
— Не сердись, Сережа, я прочитала. Он был не заклеен. — И присела на кушетку, со страхом глядя, как Сергей вынимает листок из конверта, читает: «Щенок, советую забыть к нам дорогу, чтобы мамаша не рыдала на твоих похоронах. Сик».
Это была вопиющая наглость. Сатроян открыто угрожал ему. «Сик» — он уже знал — так называли в узком кругу Сатрояна и его компанию.
Утром в подъезде своего дома он услышал хрипловатый голос из-под лестницы: «Сик последний раз предупреждает». И мощный удар по голове. Били профессионально, чтобы только оглушить. Когда Сергей пришел в себя, их уже не было. На макушке выросла огромная, с детский кулачок, шишка, которую со смехом разглядывали в райотделе…
Потом Сергея вызвал начальник райотдела — уставший от житейской суматохи, обрюзгший полковник.
— Телега на тебя пришла, — сказал он буднично, словно попросил придвинуть пепельницу. — Серьезная телега. Не знаю, чего и делать. Давай отбивайся. Пишут, что ты взятку получил.
— Большую? — поинтересовался Сергей.
— Десять тысяч.
— Можно поинтересоваться, кто автор?
— Всему свое время. — Полковник опустил узловатую морщинистую руку на листки письма, — Сначала на фотографии полюбуйся. Здесь, как пишут, зафиксирован момент передачи.
На первой фотографии, без сомнения, был он, Сергей. К нему наклонился худощавый мужчина, прикуривал. Меж двух пальцев сигарета, а тремя другими он зажимал в ладони белый сверток. На другой фотографии — белый сверток крупным планом в руке улыбающегося Сергея.
— Добротная работа, — сказал тогда он, возвращая снимки.
— Да, добротная, — согласился полковник. — Ты пока все материалы по этому делу передай Мартынову… С тобой, сам понимаешь, мы должны разобраться. Не бойся, в обиду не дадим. Все будет по чести.
«По чести» не вышло… Мама, сгорбленная, неподвижная, как восковая фигура, стояла в углу. За столом заполнял страницы протокола Мартынов. А двое, товарищи Сергея, проводили обыск… Сам он что-то возбужденно говорил, пытался острить. Но, когда из-за зеркала в прихожей вытащили тот самый, что на фотографии, белый сверток, замолк, даже перестал слышать, точно провалился в глухую пустоту.
Именно вслед за этим все стало восприниматься фрагментарно, несвязно, отдельными, случайно выхваченными кадрами. Серая стена следственного изолятора с выцарапанным матерным словом, очки, съехавшие на прыщавый нос следователя, лепной герб государства над тремя креслами, мучительно зевающий конвоир, какие-то люди, наверное свидетели, двигались, жестикулировали, открывали рты, и голос судьи, читавшего приговор, звучал глухо, словно доносился из-за фанерной перегородки.
Он уходил из зала суда в прострации, безразличный к тому, что было, что будет и куда его ведут — в тюрьму или домой. Размеренно и тоскливо прокручивалась вторым «я» одна и та же пластинка со стихами Анны Ахматовой:
Лишь одно бережно, как горящую свечу, он унес с собой из зала суда — страдальчески искаженное лицо Никиты Вениаминовича Коробова, старого друга отца. Не было у него надежней и родней человека… Только мама. Но она не смогла прийти, ее отвезли в больницу сразу же после того обыска.
В бараке рязанской тюрьмы его встретили ликующе — злорадным улюлюканьем. Знакомились, окружив тесным кольцом: он мотался от «стенки» к «стенке» под ударами злых кулаков, сапог. «Только устоять, — думал, напряженно сжимаясь в комок. — Упаду — затопчут».
— На сегодня хватит, — сказал кто-то, и все разошлись по углам.
Сергей с трудом забрался на свою «небесную постельку», как выразился губастый верзила-староста, и лег, не раздеваясь, лицом в подушку — от побоев ныло все тело. Среди ночи проснулся, открыл глаза: с него стягивали ватные штаны.
— Тише, тише, мент, — зашептали ласково. — Побалуемся маленько.
Сергей подтянул к голове правую руку и не ребром ладони, а всей своей взбунтовавшейся ненавистью хрястнул кого-то по переносице. Тот рухнул вниз, завыл тягуче и нудно. Пыльная лампа у потолка освещала еще двоих, стоящих внизу. У одного в руке блеснул нож. Застегнув штаны, Сергей напрягся (слепая ярость вдохнула в него лютую силу), спрыгнул с нар, целясь ногами в грудь державшего нож. Другой, мотнувшийся к нему, наткнулся подбородком на подставленный локоть и зажал лицо ладонями. Нож был уже в руке Сергея. Громко, зловеще прозвучало в тишине барака:
— Ну, кто еще хочет побаловаться с ментом?
Нары угрюмо молчали.
На другой вечер, после ужина, староста зазвал его в свой угол. Там вокруг ящика, на котором красовались бутылка водки, большой кусок сала и буханка хлеба, сидели шестеро. Один был перевязан широким бинтом поперек головы — от глаз до рта.
— Выпей перед встречей с Богом, — промямлил он влажными губами.
Староста ткнул его сапогом в колено.
— Замолкни, Хрящ!
Тот снова нудно завыл. Хмуро выпив полстакана водки, закусив салом, Сергей, не сказав ни слова, ушел спать. Больше его не трогали…
Первое письмо пришло от Коробова. Он писал, что собрал старую гвардию муровцев, и они сами решили провести доследование. Слова были выспренние, но чистые по своей доброте: «Весь остаток своей жизни посвящаю борьбе за твою полную реабилитацию. Верь, муровцы не оставят в беде сына их героически погибшего товарища, они ни на секунду не усомнятся в твоей честности и порядочности». Мама часто болела, поэтому писала редко. Только эти два человека остались живыми и желанными во всем потемневшем для него мире.