Приподнявшись на плече, он мог видеть кусочек неба и несколько ступенек. Была ясная лунная ночь; хотя он и не видел луны, но все говорило о том, что завтра будет прекрасный день. Да, завтра наступит тот майский день, сумерек которого он не увидит, и он вспомнил разговор об этом с Торкелем зимней ночью, очень давно, в Дюрхэме. Неужели он знал, неужели какое-то чувство подсказывало ему, что его жизнь оборвется в мае, в то время, которое он любил больше всего? И вот, его спокойствие разом исчезло, и каждый нерв напрягся в страшном предчувствии.
Какой толк говорить с небесами? Небо не испытывает к нему жалости, только земля, земля Англии: Рихолл со своими прекрасными лесами и полями, спокойной рекой и лугами, со свежей травой. Если бы только он мог поехать домой, хотя бы еще один раз, если бы он мог увидеть свой дом, поужинать в своем зале, с Борсом, лежащим у камина, заснуть в своей комнате с закрытыми ставнями, увидеть фамильные вещи, почувствовать запахи из кухни, послушать мессу в маленькой церкви. Ничего этого у него не осталось, только белая медвежья шкура. Он завернулся в нее. Под ней он был зачат, и теперь она покрывает его и его последнюю ночь на земле, и он зарылся в шкуру лицом – в единственную фамильную вещь, которая ему осталась.
О предательстве, об измене, об иронии всего случившегося он не мог долго думать. Чтобы ни привело его к такому концу, теперь это только слегка его уязвляло. Когда-то он все время был погружен в молитву, но теперь, какой смысл от всех молитв последних месяцев, если Бог не слышит его, и он осознает непостижимую глубину духовного мрака.
– Боже! Боже! Помоги мне! – Он отбросил шкуру и упал на колени.
Но избавление от муки ему принесли не слова, обращенные к Богу, а воспоминание об иконе в Рихоллской церкви, изображающей страдание Господне в Гефсиманском саду. Каким-то образом ночью душевная боль уступила место сну, от которого он очнулся на рассвете, почувствовав, что рядом с ним стоит архиепископ в епитрахили, с четками в руках. Солнечные блики, загораясь на копьях и шлемах во дворе, попадали в узкое оконце и, упав на пол, становились кроваво-красными. Он преклонил колена, молитвенно сложив руки, и внезапный свет, Божественный свет осветил все, все зажег своей Любовью, и Бог принял его, наконец, в свои Руки, которые он уже отчаялся найти ночью. И все страшное горе этих темных часов исчезло, как-будто его никогда и не было.
Ричард де Руль, лежавший в полусне, был поднят ранним утром страшным стуком в дверь; он выглянул в окошко на узкую улочку.
Проснулась Ателаис:
– Что это? О, что это?
А стук становился все громче.
– Это Хакон, – сказал Ричард. И ледяной холод сжал его сердце. – Он выглядит странно.
Он накинул тунику и быстро вышел из комнаты. Слуга уже открыл дверь, и Хакон ворвался, весь в слезах.
– Все кончено, – кричал он. – Они сделали это. Я бежал всю дорогу на гору. Я видел.
Он, шатаясь, вошел в дом и прислонился к двери, обессиленный.
– Боже! – проговорил Ричард. – О, Боже! – Он подошел к Хакону, поддержал его и посадил за стол. Вошла Ателаис, она пыталась налить воды, но дрожала так, что вода расплескивалась.
Он выпил, стуча зубами о край стакана, и Ричард хрипло спросил:
– Как это могло быть? Мы ничего не знали.
– Архиепископ приходил прошлой ночью, я думал, король послал его с помилованием, – в голосе дрожали слезы. – Я побежал, чтобы найти Оти, мы обычно собирались по воскресеньям, – он остановился, закрыв рот рукой. – О, Боже!
– Говори! – закричал Ричард. – Ради любви Божией, говори.
– Пришли в крепость, дверь была открыта, и я подумал… я подумал, что они его отпустили.
Ателаис зарыдала, и Ричард обнял ее. Хакон говорил, дрожа, как в лихорадке:
– Они… они сказали, что его повели на Винтонский холм, над городом, и мы всю дорогу бежали. Я думал, что мы ничего не застанем, но он был там, весь в молитве. Мы хотели его освободить, но там было столько солдат.
Если бы только мы попытались раньше, подумал Ричард с раскаянием. Но вслух только сказал:
– И он, как он?
Слезы снова потекли по лицу Хакона:
– Он смотрел. Я не могу сказать вам, как, но я этого никогда не забуду. Он стоял и смотрел вокруг – на холмы и леса и… – он остановился, пытаясь найти слова, чтобы выразить то, что он видел. – Там было несколько бедняков, несколько человек, рано вышедших по делу, и он отдал им свои одежды. А потом он увидел нас и улыбнулся так, как будто мы все дома и собираемся на охоту. Он просил нас прочесть вместе с ним последнюю молитву, и я старался, но я не мог сказать «Пусть будет сделано». Я закрыл глаза и потом, перед тем, как все кончилось, услышал звук, с которым топор рассекает воздух. – Хакон опустил голову и зарыдал. Ателаис спрятала лицо на плече Ричарда, и он привлек ее к себе, одной рукой поддерживая Хакона. Не было слез, чтобы облегчить его собственное горе. Он чувствовал, что что-то уже кончилось, что-то поверглось в прах, куда должны будут вернуться все люди, но появилось новое страшное чувство – стыд от того, что Вильгельм, его господин, мог сделать такое. И событие на Винтонском холме, о котором рассказал Хакон, вырвало из его сердца любовь, которая для него была превыше всего. Наконец, Хакон успокоился. Он поднял голову и сказал:
– Странная вещь потом произошла. Я, все мы, слышали, как ему были сказаны последние слова молитвы – после всего.
– Пресвятая Матерь! – Ричард перекрестился. – Ты уверен?
И когда Хакон кивнул, он прибавил:
– Значит, Бог, безусловно, с ним.
– Все были потрясены, – сказал Хакон, – это все слышали, и все бросились на холм, множество людей, чтобы молиться о его душе.
Ричард не мог говорить сначала, но потом промолвил:
– Мы тоже пойдем, – а так как он был человек практичный, то сразу подумал о том, что он должен сделать теперь для своего погибшего друга. Забота о людях Вальтеофа казалась ему самым важным делом. – Где остальные?
– На холме. Торкеля сначала не было, а когда он прибежал, то было уже поздно.
– Где он сейчас?
Хакон задрожал.
– Он сидит у могилы, которую они выкопали. Я думаю, он помешался. Он поет погребальные песни на своем родном языке. Я никогда этого не слышал.
– А Оти?
– Не знаю. Когда я пошел к вам, он ушел. Никто из нас не знает, что теперь делать, но я думал, что он придет сюда.
Ричард покачал головой:
– Мы должны пойти и присмотреть за ним, беднягой. – Но они никогда уже не найдут его. Позже двое городских парней, удивших рыбу в Итчене, увидят что-то, зацепившееся за корягу у берега. Раздвинув ветки нависшей над водой ивы, они вытащили на берег тело Оти Гримкельеона.
ЭПИЛОГ
июль 1076
Брат Эрик, который был ризничим Кройландского аббатства уже лет двадцать, как раз убирал алтарь после ранней мессы, когда услышал, как открывается западная дверь. Неужели они уже пришли? Весь день напролет и каждый день в течение последних недель эхом отдаются шаги, даже когда братия поет службу, – множество народу, от господ и свободных граждан до последнего раба, приходит преклонить колена перед новой могилой для того, чтобы помолиться об успокоении души того, кто упокоился здесь навсегда. Какую прекрасную могилу поставили и богато украсили здесь лорд Дипинга и его леди. Каменщик еще продолжает работать, вырезая цветы и листья на каменном шатре. Ящик для милостыни забит до отказа за прошлый вечер и завтра будет таким же, он не сомневался. А вчера человек, у которого на ноге более года была язва, помолился перед могилой и вечером вернулся, чтобы сказать, что язва совсем исцелилась. Он показал свою ногу братии, и никто не мог этого отрицать. Чудо, сказал он, а брат Эдрик подумал, что, может быть, еще один святой находится в стенах Кройланда. Святой или нет, граф был величайшим их благотворителем, и, кажется, что и после смерти он остается им.
Закончив работу в алтаре, брат Эдрик отступил подальше и преклонил колена. Он заметил, что их аббат все еще сидит без движения. Аббат, подумал он, очень изменился, теперь это совсем старик. Иногда он, казалось, не слышал, что ему говорят, забывал отвечать на вопросы и мало ел, едва поддерживая в себе жизнь. Брат Эдрик вздохнул, вспоминая годы перед приходом нормандцев, когда их маленький дом процветал, когда аббат был бодрым и крепким, и граф сидел в их классной комнате, уча свои уроки. Славным мальчиком он был, с пышными светлыми кудрями и глубокими серыми глазами без тени хитрости или лукавства. Грустно быть старым, но еще печальней не иметь шансов состариться.