Выбрать главу

– Попал! – закричал он вдруг во всю глотку. – Товарищ лейтенант, попал, ей-богу.

Никаких внешних признаков не было заметно, но самолет действительно не зашел на них снова, а сделал широкий круг и стал удаляться. И второй последовал за ним.

Может быть, у них кончилось горючее или их смущало приближение темноты.

Пашка, осунувшийся, бледный под грязью, сидел, привалясь спиной к стенке. Борис разрезал финкой темный намокший рукав. Рана была выше локтя, сквозная, из нее сочилась яркая кровь, стекала по руке, капала с кончиков пальцев. Лутков зубами разорвал индивидуальный пакет, бинт был удивительно бел в его черных руках.

– Помоги, Витька.

Стрельбицкий отогнул разрезанный рукав, и Лутков накрепко забинтовал Пашке руку.

Боровой, Двоицын и с другой стороны Мишка Сидоров тащили на плащ-палатке сержанта Веприка в балку, к ручью. Он был ранен в грудь и уже впал в беспамятство. В начале траншеи, возле балки, полулежал на расстеленной шинели ротный. Два санинструктора склонились над его ногой, жутко белой в наступающих сумерках. Рядом валялся хромовый сапог с располоснутым голенищем.

Стояла полная тишина, из села не долетало ни звука. Красноватый закат был притемнен еще не осевшей пылью от взрывов. Все понимали, что сегодня ничего уже не будет: немец отдыхал. Но возбуждение еще не оставляло их. Они ощутили голод и стали вынимать сухари и консервы. Фляга у Бориса оказалась пустой, он, удивляясь, тряс ее, он не помнил, когда выпил воду. Они не думали о том, что их ожидает. Только старик Боровой, потерявший напарника, безучастно сидел в стороне и думал с беспощадностью: «Передушит, как курей, танки еще подтянет с утра, и все, копец». А Двоицын, думая о будущем, полагался во всем на командиров.

– Агуреев! – позвал ротный. – Посчитать раненых! Он говорил спокойно, и можно было не понять, спутать, что же лучше: быть раненым или нет.

Агуреев стал считать в темноте, и раненые сами назывались, откликались с надеждой, с готовностью.

– Двадцать три.

– Орлы! – сказал ротный. – Слушайте мой приказ. Все раненые остаются здесь со мной. Мы будем держать оборону. Остальные под покровом темноты совершат марш туда, где они должны находиться. Марш нелегкий, всем приготовиться, переобуться, наполнить фляги. Старшим назначаю лейтенанта Плужникова.

В полной тишине слушали они эти слова, отсекающие их друг от друга. Только что они были одно целое, теперь их судьбы стали столь несхожи. Это было больно сознавать, но это свершилось мгновенно и бесповоротно, у тех и у других была теперь своя задача, и следовало думать о ней.

Они передавали из рук в руки полные тяжелые фляги в мокрых чехлах.

– Товарищ старший лейтенант, – сказал Пашка убежденно. – Я в руку ранен, я могу бежать.

– Нет, не дойдешь.

– Я в правую ранен, мне и стрелять-то не с руки…

– Отставить! – прервал его Скворцов.

– Все готово, – доложил Плужников.

– Ну, счастливо, гвардия, – громко сказал ротный. Плужников нагнулся к нему, и они обнялись.

– Пошли! – бросил лейтенант.

Лутков хотел попрощаться с Кутилиным, но была в этом горькая, мучительная неловкость, и он не решился.

– До свидания, Паша! – крикнул он в темноту и выпрыгнул из траншеи.

Через несколько минут они, огибая село, ходким шагом шли по степи. Плужников впереди строя, Агуреев сзади. И едва отошли на километр, там, за спиной, простучало несколько очередей, показывая немцам, что десантники на месте и ждут утра. А скорее всего это был прощальный салют. И всю жизнь, что осталось им жить – а им оставалось по-разному, – он звучал и звучал в их памяти.

Потом там поставили небольшой обелиск – пионеры переписывались с родственниками погибших, с теми, кого удалось разыскать, дважды за все годы приезжали матери двух солдат и один раз высокая женщина, та, что когда-то навещала по субботам старшего лейтенанта Скворцова.

Но все это было потом.

4

Они шли быстрее и быстрее, постепенно перешли на равномерный бег, который показался им не слишком быстрым. Пробежали метров шестьсот и снова пошли шагом, – Плужников словно примерялся, втягивал их, давал настроить дыхание. Опять побежали рысцой и бежали долго, строй начал растягиваться, Агуреев не успевал подгонять. Передние тоже дышали с трудом, но держались за лейтенантом. Когда и они стали отставать, Плужников замедлил бег и опять перешел на скорый шаг, делая передышку. И опять бегом, и опять шагом, и следом новое ускорение.

Лутков бежал в середине взвода, делая большие тяжелые шаги и наступая на всю подошву. Нагруженный рюкзак и лопатка, и фляга, и автомат – все было подогнано хорошо и не мешало, но бежать было тяжело.

Минувший день вспоминался отдаленно, приглушенно, а затем совсем исчез, на него невозможно и незачем было оглядываться. Он скрылся за густой пыльной пеленой, поднятой их строем, и лишь для тех, кто останется жить, он потом, не скоро, проступит из черной пыли. Но когда он появится вновь, тут уж он будет видеться все явственней, зримей и чаще.

Они вышли на дорогу. Там лежала пыль, теплая, мягкая, по щиколотку. Они подняли эту ныль, окунулись в нее, она забивала им рты и ноздри.

– Привал! – крикнул Плужников.

Они свернули с дороги и рухнули на теплую, милую, пахучую землю, с которой невозможно, немыслимо было расстаться телу. Но уже властвовало над ними жесткое слово: «Подъем!».

Но почему? Сколько они отдыхали? Минуту?

Если за всю ночь не встретится на пути охранения или заставы, тот, у кого хватит сил, кто добежит до старого темного, глубокого леса, тот мог надеяться, лишь надеяться, что будет жить. Остальные такой надежды иметь не могли. Это было ясно. Если они не дойдут до своих, то не имело смысла все это затевать, бросать товарищей и так мучиться. Это тоже было ясно.

Он вдруг подумал о Коле с острой, подсознательной жалостью к себе: «Эх, был бы Коля». Такое, как искра, как удар, часто возникало у него, всякий раз, когда ему бывало очень хорошо или очень плохо. И сейчас он подумал не о Пашке, а о Коле. «Эх, был бы жив Коля!»

– Привал! – они падали и засыпали, И тут же, почти тут же:

– Подымайсь!

Шатаясь, дергал за плечи, пинал ногами Агуреев:

– Подъем!

А Плужников с расстегнутым, с разорванным воротом стоял уже на дороге, ждал, переминался в нетерпенье.

– Мишка, вставай, гад! Не спи, уходим!

– Сколько прошли, товарищ лейтенант?

– Еще мало.

Лутков хлебнул из фляжки. Вода была теплая, она нагрелась от его тела. Он заложил большие пальцы за лямки рюкзака, подтягивая его, и бежал, бежал, сильно подавшись вперед.

Не существовало ни матери, ни девушки, ни жизни, ни смерти, было только ухающее, разрывающееся сердце, забитое пылью дыхание, был только этот бег.

Ночь была еще темна, но чувствовалось, что скоро начнет светать. Мелкий, мелкий просеялся над их головами дождик, он не смог освежить их. Трава на привале была совсем мокрая, уже от росы.

Чуть начинало светлеть. Плужников все бежал и бежал, он боялся остановиться, чтобы не упасть. Агуреев уже не мог подгонять отстающих, иначе он сам начинал отставать. Но он хрипел:

– Двоицын, шире шаг.

– Ногу натер, не могу.

– На мослах беги! Застрелю!

И Двоицын бежал, шатаясь, и бежал широким шагом Мишка Сидоров, как дубину неся на плече РПД, и, чуть отстав, семенил по обочине Боровой, и на зависть легко шел рядом со взводным Витька Стрельбицкий.

Становилось все светлей, утро было пасмурное, тихое. Лица у ребят были густо залеплены грязью, вороты разорваны, закатаны рукава.