Выбрать главу

– Какие на всех черные лица! – сказал Лутков вслух и засмеялся. Впереди, закрывая горизонт темной полосой, тянулся лес.

Стало совсем светло. Выслав вперед охранение, они вошли в полумрак настоящего, большого леса. Лутков заснул на ходу, ветки задевали его лицо, он, покачиваясь, шел и шел, пока сухой сук не разодрал ему на лбу кожу.

Кровь заливала глаза, и, еле-еле двигая руками, Стрельбицкий бинтовал ему голову.

За кустами в ложбинке что-то белело.

– Никак, снег? – удивился Двоицын. Это был перкаль парашюта.

5

Лутков демобилизовался через год после окончания войны, приехал к матери в новое, неизвестное ему прежде место, но опять в заводской поселок. Мать поседела за войну, но была, как всегда, бодра, энергична и занята своей работой.

А он не знал, где приткнуться, чем заняться – до начала приема в институты оставалось еще несколько месяцев. Эта старая жизнь, куда он возвратился, не была прежней, привычной, это была новая жизнь. Демобилизовавшись, он оказался столь же одинок, неприкаян, как первое время в армии, в карантине. И опять он остро пожалел себя: «Эх, был бы Коля!…» И опять ему захотелось письма, участия, поддержки.

Он не знал, где Зина, но у него был адрес Иры, тихой, вялой, мерзнущей Иры из той военной весны, с боковой улочки под снегопадом, и он написал ей. Она ответила тут же, письмо ее было суховато и кратко. Она сообщала, что Зина уехала на Крайний Север, что переписка их оборвалась. Там еще была такая фраза: «Не понимаю, зачем ей нужно было лгать и обманывать». Эти слова неприятно задели его. «Это она по злобе пишет, от обиды, от зависти», – подумал он, но тут же вспомнил и тот день, когда она собиралась куда-то, и они поссорились, и того капитана, кажется, Петю. Но все это было далеко позади.

С осени он поступил в институт, в один из труднейших из знаменитых вузов страны. Он шел как фронтовик, вне конкурса, но экзамены сдал более или менее прилично, правда, еле-еле вытянул немецкий.

Теперь он обосновался в общежитии, за городом, возле леса, как на даче, и ездил каждое утро с ребятами на занятия в институт. И эта дорога – ранний холодок, дощатая платформа в росе, гул электрички за лесом, и его причастность ко всему этому смутно радовали его. Иногда это напоминало нечто похожее, давнее. Но это была другая жизнь, совсем другая, третья жизнь, неизвестно с какой более связанная.

У них в группе было несколько фронтовиков, а остальные ребята из десятилетки, молодые, башковитые, пробившиеся по тяжелому конкурсу, нужно было стараться вовсю, чтобы от них не отстать. Конечно, он многое перезабыл, но многие его силы и способности бездействовали, отдыхали все эти годы, и сейчас, получив толчок, рванули вперед.

В общем, он втянулся, зацепился, поймал ту площадку и уже ехал, как положено.

И пошли мелькать недели и месяцы, и семестры новой его жизни – теснота электричек и метро, гомон столовых, торжественная утренняя тишина большой двусветной аудитории, уходящей амфитеатром высоко вверх, освещенный морозный город, и первая их работа, напечатанная в научном журнале, правда, сокращенная до невозможности, изрезанная, но своя, первая, и там и его есть труд, и его бессонница. И людные поэтические вечера в Политехническом, и танцы у них в институте – под радиолу и свой оркестр, и вечерняя лестничная площадка, и долгий разговор, и ее шепот о том, что волосы у него пахнут талым снегом. А внизу белый двор, туда забрели с улицы двое и стоят, обнявшись, среди белизны, очень долго, весь вечер, а возможно, это уже не та пара, а иная совсем.

У них в институте приходящие письма раскладывали внизу в специальные ячейки, по порядку, по буквам., Он стал перебирать целую стопку писем и открыток на «Л» и вдруг, как тогда, в карантине, вздрогнул от ее почерка.

Он давно уже о ней не думал и не вспоминал, и может быть, именно эта внезапность взволновала его. Он сунул конверт в карман, вытянул из пачки «Прибоя» сплющенную папироску и выкурил ее в несколько затяжек прямо на лестнице, где курить строжайше воспрещалось.

Письмо он вскрыл, когда началась лекция.

Она писала, что прочла сообщение о нем и их студенческой работе в «Комсомольской правде», если это однофамилец, она просит извинения, но думает, что это он, ее одноклассник. Она писала, что приезжает через неделю на три-четыре дня к родственникам, и просила встретить ее.

Они шли по сухому весеннему тротуару. Они были теперь людьми одной жизни, одной и той же, она, собственно, всегда жила в ней, а он пришел недавно оттуда, где все не такое, где все не так. Теперь наконец они были людьми одной жизни, но это не соединило, не сблизило их.

– Женился?

– Собираюсь. А ты?

– А я замужем. У меня сыну два года.

Он не понял, правда ли это.

– А кто муж?

– Ты не знаешь. Он учится в военном училище.

– Ишь ты, – удивился он. – Все же не отвертелась от армии. Любишь его?

– Я его уважаю, – ответила она серьезно.

Потом они сидели в кафе, в самом центре, пили – он водку, она портвейн «777» – и вспоминали их городок, затемнение, кино, их встречу на вокзале.

Она теперь спокойно смотрела на него большими серыми глазами – не было в них ни жалостливости, ни радостной преданности. Она долго рассматривала широкий шрам, светлеющий у него на лбу, и сказала робко:

– Тогда этого у тебя не было.

– Тогда у меня много чего не было. Давай выпьем.

И когда она спросила про Пашку, ему не захотелось рассказывать о той ночи. Он стал сдержан и часто находил удовлетворение не в том, чтобы рассказать что-либо, а в том, чтобы промолчать.

Перед тем как проститься, он все же не утерпел:

– Что ж ты не приехала тогда?

– Когда? Я не помню, – сказала она искренне.

6

Прошло много лет, как пишут в романах.

Однажды он сидел после ужина дома, в своем кабинете, и работал – просматривал корректуры. Было уютно, спокойно, жена читала в соседней комнате, дети смотрели телевизор.

Отвесно стоял снегопад за окном. Стол был удобно освещен, комната тонула в тени. На полках, среди книг, поблескивали всякие безделушки, и мерцал памятный дядин подарок – графин с петухом. Петух был красивый, яркий, сидел, растопырив крылья, утолщенный тем, что смотрелся сквозь налитую в графин водку, – сверху торчал только красный гребешок. Такие графины не выпускают давно, но все же их можно встретить иногда у самых разных людей, например, у генерала Ковырзина.

Лутков отложил работу и стал смотреть на снегопад. Хлопья, тяжелые, крупные, опускались медленно и только возле фонарей, в их свете, меняли направление и словно летели горизонтально. Этот снегопад напоминал что-то далекое, смутное, что можно было при желании приблизить, но не хотелось делать усилия. Но само собой пришло другое: он дневальный, стоит возле тумбочки в полутемной землянке, на нарах спит, разметавшись, рота, а он ждет Пашку из города и слышит, как далеко-далеко журчит за лесом поезд. Он вспомнил, как Пашка вернулся только утром и жадно ел застывшую кашу, вспомнил, как он, Лутков, дожидался Зину на разъезде, как схлынула с платформы пестрая толпа и он остался один. Сейчас мысль его двигалась сама собой, выбирая дорогу совершенно интуитивно. Он вспомнил то ответное письмо Иры: «Не понимаю, зачем нужно лгать и обманывать» – и как Зина спрашивала его о Пашке.

Мгновенно все это соединилось, стало в один ряд, но важнее всех в этом ряду был сейчас Пашка. Лутков хотел сохранить его таким, каким знал в те дни, дни своей наивности, доверчивости, неопытности. В дни своей молодости.

1968