Чижик вернулась под самое утро, и, глядя, как она спокойно и не подозревая ничего сидит перед зеркалом и стирает ваткой с лица тон и тени под глазами, Леля забыла об осторожности или деликатности и все рассказала дочери — рассказала так, будто точно знала и нимало не сомневалась, что молодой араб наверняка ее сын, а Чижику приходится пусть и сводным, но братом.
Чижик слушала ее, не прекращая приводить себя в порядок перед сном, не перебивая, ни о чем не переспрашивая, и когда мать умолкла, сказала, не оборачиваясь к ней, спокойно и рассудительно, что все это — ее, Лелины, проблемы, что никакого сводного брата она не знает и знать не желает, что матери все это примерещилось, да и будь это и вправду так, как говорит мать, дело сделано, она уже переспала, и не раз, с этим сводным своим, если верить матери, братцем, и что теперь уж лучше выйти за него замуж, это будет честнее и порядочнее, чем продолжать спать с ним, как с каким-нибудь случайно подвернувшимся мужчиной. К тому же он уже написал отцу, у этих дикарей, видите ли, нельзя жениться без разрешения мамочки и папочки, кстати говоря, у него есть, представь себе, мамочка, и он нисколько не сомневается, что — родная. Так что Леле ничего не остается, как держать язык за зубами, тем более что никто и не поверит в ее жалкую историю, очень похожую на одну из тех американских картин, на которые давно уже никто не ходит.
Однако — и Леля увидела в этом лишнее подтверждение тому, что Бог все видит и все знает и никого не оставляет без помощи и утешения, — однако вскоре пришло гневное письмо отца молодого араба, который под страхом лишить сына не только своего благословения, но и надежд на наследство запретил ему и думать о женитьбе на гяурке, всем им место на панели, это известно всякому, кто хоть раз побывал в Москве, и потребовал, чтобы безумец в двадцать четыре часа уехал из Парижа, в противном случае он сам за ним приедет и за себя не ручается.
Сын, причитая во весь голос и расцарапав от горя себе лицо ногтями, все же не осмелился ослушаться отцовской воли, на что Чижик, молча его выслушав, не стала ни плакать, ни умолять, ни упрекать, а закатила ему хлопнувшую как выстрел пощечину, да еще — на давний московский манер — смачно плюнула в лицо и ушла громко хлопнув дверью. Матери же объяснила свой неожиданный даже для нее самой поступок тем, что араб и в постели оказался далеко не орлом, а воспитывать его и делать из него настоящего мужчину — все равно что метать бисер перед свиньями.
На самом же деле она страдала и кляла судьбу — этот араб и вправду вызвал в ней нечто большее, чем просто надежду устроить свою жизнь и одним махом разрешить все проблемы, от которых она уже порядком устала. Любишь и вообще-то всегда невпопад, и ничего не остается, как сжать в кулак сердце и жить дальше.
А забывать, зачеркивать то, чего не хотелось бы, не нужно было помнить, рвать с прошлым и никогда к нему не возвращаться даже мыслью — эту науку в эмиграции хочешь не хочешь, а приходится усвоить, иначе — беда.
Но тут как раз и подвернулся граф-итальянец и, как все южные, горячие мужчины, беззащитный перед русской красотой, сделал Чижику предложение, на которое с благословения матери — а итальянец был первым, кому Чижик представила Лелю не как старшую сестру, а как мать, — она дала согласие и глазом не успела моргнуть, как стала графиней.
В Милане и единственная оставшаяся в доме от лучших времен прислуга, и лавочники в магазинах, в которых Чижик делает покупки, и соседи по улице так ее и называют: графиня, — она к этому скоро привыкла и теперь сама, знакомясь с кем-нибудь, так и представляется: графиня Кампаньолло.
Теперь она живет в некогда полностью принадлежавшем семье Кампаньолло большом доме рядом с Кастелло Сфорцеско, у нее трое детей, все сыновья, будущие графы, старший из них, в отличие от двух младших, светлокожих и рыжеватых в отца-ломбардца, смугл и черноволос, с миндалевидными угольно-черными глазами в пол-лица. Граф давно уже стал из простого бухгалтера старшим и ждет ухода на пенсию заместителя управляющего фирмой, эту должность ему уже обещали, правда в ни к чему не обязывающих выражениях, но надежды он не теряет. Семья живет в достатке, и получившая от жизни все, о чем она могла мечтать не только прозябая в Москве, но и живя на рю де Ля Гарп в Париже, Чижик вполне довольна и своей жизнью, и тихим, покладистым, но и, как она считает, темпераментным мужем, и детьми, счастлива и покойна душою, хотя временами от этого мирного, покойного и однообразного счастья ей становится тошно и неудержимо тянет на что-то иное, более, если можно так сказать, пестрое, на нечто непредвиденное, но она повзрослела и, как сама считает, поумнела и быстро справляется с подобными бреднями. Гуляя с детьми по Пассажу и по площади собора, иногда она просто не верит, что все это случилось с нею, взбалмошной, непутевой и беспутной девицей, известной всей Москве под кличкой Чижик, для которой некогда улицей Горького — «Бродом», как ее во времена оны называли, — ограничивался мир мечтаний и радужных грез.