— Безбожник! Богохульник!
— Но это большая честь для тебя, Генрих. И я приношу тебе поздравления по сему случаю. Но, должен тебе сказать, ты весьма прохладно относишься к этой чести. Подумать только! Сам Господь Бог, собственной персоной, находится в Лувре и отделен от тебя всего лишь одной стенкой, а ты не хочешь нанести ему визит. Что случилось, Валуа? Я тебя не узнаю, ты стал просто неучтив.
В эту минуту какая-то хворостинка в углу камина с треском вспыхнула и осветила лицо Шико.
Выражение этого лица было таким веселым, даже насмешливым, что король удивился.
— Как, — сказал он, — у тебя хватает наглости смеяться? Ты дерзаешь…
— Ну да, я дерзаю, — ответил Шико, — а сейчас ты и сам дерзнешь, или пусть чума меня заберет! Подумай хорошенько, сын мой, и сделай так, как я тебе говорю.
— Ты хочешь, чтобы я пошел посмотреть…
— … не приютился ли Господь Бог в соседней комнате.
— Ну, а если голос опять заговорит?
— А разве я не здесь и не смогу ответить? Даже очень хорошо, если я по-прежнему буду говорить от твоего имени и голос, который принимает меня за тебя, поверит, что ты остался в спальне, ибо он рыцарски доверчив, этот глас Божий, и совсем не знает своего мира. Подумать только, я уже целые четверть часа реву здесь, как осел, а он меня все еще не раскусил! Это унизительно для разумного существа.
Генрих нахмурился. Слова шута поколебали его несокрушимую веру.
— Я думаю, ты прав, Шико, — произнес он, — и мне очень хочется…
— Ну, пошел, — Шико подтолкнул короля к двери.
Генрих осторожно открыл дверь в переднюю, соединявшую опочивальню с соседней комнатой, которая, как мы уже говорили, раньше была комнатой кормилицы Карла IX, а теперь служила спальней Сен-Люку. Король не успел сделать и четырех шагов, а голос уже с удвоенным жаром возобновил свои упреки. Шико отвечал на них самым жалостливым тоном.
— Да, — гремел голос, — ты непостоянен, как женщина, изнежен, как сибарит, развращен, как язычник!
— Увы! — хныкал Шико. — Увы! Увы! Разве я виноват, великий Господь, что ты сотворил мою кожу такой нежной, руки — такими белыми, нос — таким чувствительным, дух — таким переменчивым. Но отныне с этим покончено. Господи, начиная с нынешнего дня я буду носить рубашки только из грубого холста, я буду сидеть на гноище, как Иов, я буду есть коровий помет, как Иезекииль.
Тем временем Генрих, идя по передней, с удивлением заметил, что, по мере того как голос Шико становился все глуше, голос его собеседника звучит все громче и, по-видимому, исходит из комнаты Сен-Люка.
Генрих уже собирался постучать в дверь, но тут увидел, что через широкую замочную скважину пробивается свет.
Едва он заглянул в эту скважину, как его бледное лицо побагровело от гнева. Он выпрямился и начал протирать глаза, словно не мог им поверить и хотел получше рассмотреть то, что увидел.
— Черт возьми! — пробормотал он. — Мыслимое ли дело, чтобы надо мной посмели так надсмеяться?!
Вот что король увидел в замочную скважину.
Сидя в углу комнаты, Сен-Люк, облаченный в халат и узкие панталоны, выкрикивая в трубку сарбакана угрозы, которые Генрих принимал за Божье откровение, а рядом, опираясь на его плечо, стояла молодая женщина в белом прозрачном одеянии и время от времени вырывала сарбакан из рук Сен-Люка и кричала в него все, что ей приходило в голову, — всякую чепуху, которую можно было сначала прочесть в ее лукавых глазах и на ее улыбающихся устах. Каждый раз, когда сарбакан опускался, раздавались взрывы хохота, ибо было слышно, как Шико плакался и сокрушался, с таким совершенством подражая гнусавому голосу своего хозяина, что королю в передней показалось, будто это он сам причитает и скорбит душой по поводу своих прегрешений.
— Жанна де Коссе в комнате Сен-Люка! Дыра в стене! Меня провели! — глухо прорычал Генрих. — О! Негодяи! Они поплатятся за это!
И после одной особенно оскорбительной фразы, которую госпожа де Сен-Люк прокричала в сарбакан, Генрих отступил на шаг и с силой, неожиданной в столь изнеженном создании, одним пинком ноги высадил дверь; дверные петли оторвались, замок сломался.
Полуодетая Жанна со страшным криком бросилась под балдахин и закрылась шелковыми занавесками.
Сен-Люк, бледный от ужаса, с сарбаканом в руке, упал на колени перед белым от ярости королем.
— Ах! — вопил Шико из глубин королевской опочивальни. — О! Смилуйся! Смилуйся! Спаси меня, Дева Мария, спасите меня, все святые… я слабею, я…
Но в соседней комнате все действующие лица только что описанной нами бурлескной сцены, мгновенно превратившейся в трагедию, застыли, не в силах произнести ни звука.