— Так вы полагаете, — неуверенно начинает Лафайет, — что в интересах общественного спасения необходимо возвратить короля?
— Да! — в один голос вскричали Байи и Богарне.
— В таком случае, — замечает Лафайет, — давайте отправим за ним погоню.
Он пишет:
"Враги отечества похитили короля; приказываю солдатам национальной гвардии их задержать".
Прошу обратить внимание на то обстоятельство, что вся политика 1791 года, весь последний период Национального собрания только на этом и держатся.
Раз Франции непременно нужен король, раз он должен быть возвращен, значит, он был похищен, а не сбежал.
Все это показалось Лафайету неубедительным; вот почему, посылая Ромёфа, он посоветовал ему не торопиться. Молодой адъютант выбрал путь, противоположный тому, по которому поехал Людовик XVI, дабы быть совершенно уверенным, что короля он не догонит.
К несчастью, на правильном пути оказался Бийо.
Когда новость стала известна в Национальном собрании, члены его пришли в ужас. По правде говоря, король перед отъездом оставил угрожающее письмо; в нем он ясно давал понять, что уезжает за помощью и вернется для того, чтобы образумить французов.
Роялисты, со своей стороны, стали поднимать голову и возвышать голос. Один из них — Сюло, если не ошибаюсь — писал:
"Все, кто хочет попасть под амнистию, которую мы предоставляем нашим врагам от имени принца Конде, могут записываться в наших конторах до августа. Для удобства публики у нас предусмотрено полторы тысячи регистрационных книг".
Одним из тех, кто был больше всех испуган, оказался Робеспьер. Когда заседание было приостановлено с половины четвертого до пяти часов, он побежал к Петиону. Слабый тянулся к сильному.
По его мнению, Лафайет состоял с двором в сговоре. Робеспьер опасался, что депутатам грозит, по меньшей мере, Варфоломеевская ночь.
— Меня убьют одним из первых! — хныкал он. — Мне осталось жить не более суток.
Петион, обладавший спокойным характером и лимфатическим темпераментом, видел все совершенно в ином свете.
— Отлично! — сказал он. — Теперь мы знаем, на что способен король, и будем действовать соответственно.
Пришел Бриссо. Это был один из выдающихся людей той эпохи; он печатался в "Патриоте".
— Скоро будет основана новая газета, я буду одним из ее редакторов, — сообщил он.
— Что за газета? — поинтересовался Петион.
— "Республиканец".
Робеспьер вымученно улыбнулся.
— "Республиканец"? — переспросил он. — Я бы хотел, чтобы вы мне объяснили, что такое республика.
В это время к своему другу Петиону зашли супруги Роланы: суровый и как всегда решительный муж и спокойная, скорее улыбающаяся, нежели испуганная жена, поражающая своими прекрасными, выразительными глазами; они пришли из дому, то есть с улицы Генего; они видели листок кордельеров. Как и кордельеры, они были совершенно уверены в том, что король не нужен нации.
Смелость этой пары придает Робеспьеру мужество; он возвращается на заседание в качестве наблюдателя, приготовившись ко всему в своем углу, где он сидит подобно лисице, притаившейся в засаде возле своей норы. К девяти часам вечера он видит, что Собрание расчувствовалось, что выступающие призывают к братству и что ради воплощения теории в жизнь они готовы все вместе отправиться к якобинцам, хотя отношения между ними скверные: депутаты называют якобинцев бандой убийц.
Тогда он соскальзывает со скамьи, крадется к выходу и ему удается скрыться незамеченным; он бежит к якобинцам, поднимается на трибуну, разоблачает короля, разоблачает кабинет министров, разоблачает Байи, разоблачает Лафайета, разоблачает Национальное собрание в полном составе, повторяет утреннюю басню о воображаемой Варфоломеевской ночи и кончает тем, что приносит свою жизнь в жертву на алтарь отечества.
Когда Робеспьер говорил о себе, он становился красноречивым. При мысли о том, что добродетельный, суровый Робеспьер подвергается такой великой опасности, слушатели рыдают. "Если ты умрешь, мы умрем вместе с тобой!" — кричит кто-то. "Да, да, все, все!" — подхватывают присутствующие: одни протягивают руку, чтобы принести клятву, другие выхватывают шпаги, третьи падают на колени, воздев к небу руки. В те времена довольно часто воздевали руки к небу — это был характернейший жест той эпохи. Взгляните хотя бы на "Клятву в зале для игры в мяч" Давида.
Госпожа Ролан была там; она не очень хорошо поняла, какая опасность могла угрожать Робеспьеру. Впрочем, она женщина и потому не чужда эмоциям. А эмоций в зале хватало, и г-же Ролан, по ее собственному признанию, передалось общее волнение.
В это мгновение появляется Дантон; его популярность только входит в силу, кому же, как не ему, напасть на пошатнувшуюся популярность Лафайета?
Почему все с такой ненавистью относятся к Лафайету?
Может быть, потому, что он был честным человеком и его постоянно обманывала та или иная партия, стоило ей лишь воззвать к его великодушию.
И вот секретарь докладывает о прибытии членов Собрания; Ламет и. Лафайет, два заклятых врага, входят под руку, чтобы подать пример всеобщего братства; со всех сторон слышатся крики:
— Дантона на трибуну! На трибуну, Дантон!
Робеспьер только и ждал удобного случая, чтобы убраться с трибуны. Он был, как мы уже сказали, лисицей, а не бульдогом. Он преследовал врага, когда того не было рядом; он прыгал на него сзади, вцеплялся ему в лопатки, прогрызал ему череп до самого мозга, но почти никогда не нападал спереди.
Итак, трибуна была свободна: она ожидала Дантона.
Но Дантону не просто было на нее подняться.
Если он был единственным человеком, кто должен был напасть на Лафайета, то Лафайет был, пожалуй, единственным, на кого Дантон не мог напасть.
Почему?
Об этом мы сейчас скажем. В Дантоне было много от Мирабо, как и в Мирабо было немало от Дантона: тот же темперамент, та же жажда удовольствий, та же нужда в средствах и, следовательно, та же склонность к подкупу.
Утверждали, что Дантон, как и Мирабо, получил от двора деньги. Где? Через кого? Сколько? Этого никто не знал; но он их получил, в этом не могло быть сомнений — так, во всяком случае, говорили.
Истина заключалась в следующем.
Дантон только что продал министерству свое место адвоката при Королевском совете, и поговаривали, что он получил от министерства сумму, в четыре раза превышающую цену за это место.
Это было правдой; но об этом знали только трое: продавец — Дантон, покупатель — г-н де Монморен, посредник — г-н де Лафайет.
Если бы Дантон стал обвинять Лафайета, Лафайет мог бросить ему в лицо историю об этой должности, проданной вчетверо дороже ее стоимости.
Другой на его месте отступил бы.
Дантон, напротив, пошел напролом: он знал Лафайета, знал его благородство, граничащее с глупостью. Вспомним год 1830-й.
Дантон говорит себе, что г-н де Монморен, друг Лафайета, подписал паспорт короля и тем слишком себя опорочил, — значит, Лафайет не решится повесить ему на шею новый камень.
Он поднялся на трибуну.
Его речь была краткой.
— Господин председатель! — сказал он. — Я обвиняю Лафайета; предатель скоро будет здесь; пусть приготовят два эшафота, и я согласен взойти на один из них, если Лафайет не заслуживает того, чтобы подняться на другой.
"Предатель" не замедлил появиться, он слышал страшное обвинение Дантона; но, как тот и предвидел, великодушие не позволило ему ответить на удар.
За это дело взялся Ламет; он полил кипящую лаву Дантона теплой водицей одной из своих обычных пасторалей: призвал к братству.
Потом появился Сиейес, он тоже стал проповедовать братство.
Следом за ним о братстве говорил Барнав.
Популярность этих трех ораторов в конечном счете одержала верх над популярностью Дантона, которому были признательны за то, что он напал на Лафайета; но и Ламету, и Сиейесу, и Барнаву были благодарны за то, что они его защищали, а когда Лафайет и Дантон вышли из Клуба якобинцев, то именно Лафайета толпа проводила с факелами под громкие приветственные крики.