И люди, как и события, ответят: «Ты искал истину без ненависти, без страсти; ты верил в то, что говоришь правду, когда на самом деле этого не было; ты оставался верен всем знаменитостям прошлого, безучастен к ослеплению настоящим, доверчив к обещаниям будущего; ты заслуживаешь оправдания, если не достоин большего!»
Итак, то, что я начал не как избранный судья, а как беспристрастный рассказчик, будет доведено до конца; а к этому концу нас неумолимо приближает каждый шаг. Наш рассказ стремительно катится под уклон, и немного предстоит ему остановок с 21 сентября, дня гибели монархии, до 21 января, дня смерти короля.
Мы слышали, как звонко была провозглашена Республика под окнами королевской тюрьмы служащим муниципалитета Любеном; это событие и привело нас в Тампль.
Возвратимся под мрачные своды замка, в котором находятся король, ставший простым смертным; королева, остававшаяся королевой; святая, которой предстоит стать мученицей, и два несчастных ребенка, виноватых в своем происхождении и оправданных по малолетству.
Король находился в Тампле; как он там очутился? Имел ли кто-нибудь целью заранее сделать его тюрьму постыдной?
Нет.
Петиону сначала пришла в голову мысль перевезти его в центр Франции, поселить в Шамборе и содержать его там как короля, находящегося на отдыхе.
Представьте, что все европейские монархи заставили бы молчать своих министров, генералов, свои манифесты и ограничились бы тем, что следили бы за происходящим во Франции, не желая вмешиваться во внутреннюю политику французов, в низложение 10 августа, в это существование, ограниченное стенами прекрасного замка, в чудесном климате, среди знаменитых садов Франции, что было бы не самым суровым наказанием для человека, искупающего не только свои грехи, но также ошибки Людовика XV и Людовика XIV.
Вандея восстала: бунтовщики собирались нанести удар со стороны Луары. Причина показалась убедительной: от Шамбора пришлось отказаться.
Законодательное собрание предложило Люксембургский дворец, — флорентийский дворец Марии Медичи, знаменитый своим уединением, своими садами, соперничающими с садами Тюильри, и не менее подходящий в качестве резиденции для отстраненного от власти короля.
Однако коммуна высказалась против, объяснив это тем, что из дворца подземный ход ведет в катакомбы: может быть, это было всего лишь предлогом коммуны, желавшей иметь короля под рукой; однако это был благовидный предлог.
И коммуна проголосовала за Тампль. Она имела в виду не башню, а дворец Тампль, бывшее владение главы ордена тамплиеров, а затем одно из мест развлечений графа д'Артуа.
Во время переезда королевской семьи, даже несколько позднее, когда Петион уже перевез ее во дворец, когда члены королевской семьи были размещены, когда Людовик XVI уже отдает распоряжения по благоустройству, в коммуну поступает донос, и Манюэля отправляют в Тампль чтобы перевести королевскую семью из дворцовых покоев в башню.
Манюэль прибывает на место, изучает комнаты, предназначенные для размещения Людовика XVI и Марии-Антуанетты, и выходит пристыженный.
Башня для жительства совершенно непригодна; в ней ночует лишь привратник, который не в состоянии предложить достаточно места, располагая небольшими комнатами и грязными кроватями, кишащими насекомыми.
В этих комнатах чувствуется еще большая обреченность, нависшая над вымирающим родом, нежели в постыдной предумышленности судей.
Национальное собрание не торговалось, когда речь зашла о расходах на содержание короля. Король любил покушать, и мы не собираемся его в этом упрекать: это было свойственно всем Бурбонам; но он делал это не вовремя Он ел, и с большим аппетитом, во время резни в Тюильри. И не только его судьи упрекали его во время суда за эту несвоевременную трапезу, но, что гораздо важнее, история, сама неумолимая история, отметила это в своих анналах.
Итак, Национальное собрание выделило пятьсот тысяч ливров для расходов на стол короля.
В течение четырех месяцев, пока король оставался в Тампле, расходы составляли сорок тысяч ливров, то есть десять тысяч в месяц или триста тридцать три франка в день; в ассигнатах, что правда — то правда, но в то время на ассигнатах теряли не более шести — восьми процентов.
У Людовика XVI было в Тампле трое слуг и тринадцать лакеев, прислуживавших ему за столом. Его обед состоял ежедневно из четырех первых блюд, двух блюд с жарким по три ломтя мяса в каждом, четырех закусок, трех компотов, грех тарелок с фруктами, графина с бордосским графина с мальвазией графина с мадерой.
Только король с сыном пили вино; королева и принцессы пили воду.
С этой, материальной, стороны королю жаловаться было не на что.
Но чего ему действительно не хватало, так это воздуху, физических нагрузок, солнца и тени.
Привыкший охотиться в Компьене и Рамбуйе, в парках Версаля и Большого Трианона, Людовик XVI теперь вынужден был довольствоваться не двором, не садом, не прогулкой даже, а выжженной солнцем голой площадкой с четырьмя газонами увядших цветов и несколькими чахлыми, корявыми деревцами, с которых осенний ветер сорвал все листья.
Там ежедневно в два часа пополудни и прогуливался король со всей своей семьей; мы неверно выразились: там ежедневно в два часа пополудни выгуливали короля и всю его семью.
Это было неслыханно жестоко, однако менее жестоко, нежели подвалы мадридской инквизиции, палки совета десяти в Венеции, казематы Шпильберга.
Обращаем ваше внимание на то, что мы оправдываем коммуну не больше, чем королей; мы лишь хотим сказать, что Тампль был притеснением, притеснением страшным, роковым, неуместным, потому что суд превращался в мучительство, а обвиняемый — в мученика.
А теперь посмотрим, как выглядят герои нашей истории, за жизнью которых мы взялись наблюдать.
Король, близорукий, с обвислыми щеками, с выпяченными губами, двигавшийся тяжело, переваливаясь с ноги на ногу, был похож скорее на разорившегося добряка фермера; его печаль была соизмерима разве что с огорчением землепашца, у которого молния спалила амбар или град побил пшеницу.
Королева держалась, как всегда, надменно, холодно, отчасти вызывающе; в Дни своего величия Мария-Антуанетта внушала любовь; в час своего падения она могла заставить себе повиноваться, но ни у кого не вызывала жалости: жалость рождается там, где есть симпатия, а королеву никак нельзя было назвать симпатичной.
Принцесса Елизавета была в белом платье, символизировавшем чистоту ее тела и души; ее светлые волосы стали еще красивее с тех пор, как она была вынуждена носить их распущенными из-за отсутствия цирюльника; принцесса Елизавета была так хороша в голубых лентах на чепце и по талии, что казалась ангелом-хранителем всей семьи.
Наследная принцесса, несмотря на всю прелесть своего возраста, не вызывала к себе большого интереса; она была австриячкой как ее мать и бабка; ее хищный взгляд уже теперь светился презрением и гордостью, точь-в-точь как взгляд Марии-Антуанетты и Марии-Терезии.
Юный дофин, златовласый, болезненно-бледный, не мог не вызывать интереса; в его ярко-синих глазах загоралось иногда совсем не детское выражение; он все понимал, достаточно было матери лишь посмотреть на сына, а порой ему настолько удавались Детские плутни, что они заставляли плакать даже его палачей. Однажды несчастный мальчик провел самого Шометта, эту остромордую куницу, эту очкастую ласку.
— Ужо займусь я его воспитанием, — говорил бывший клерк прокурора г-ну Гю, камердинеру короля, — но для этого надо будет сначала разделаться с его семейством, чтобы он забыл о своем происхождении.
Коммуна была жесюка и в то же время неосторожна: жестока потому, что окружала короля плохими слугами, доходившими порой даже до оскорблений и ругательств; неосторожна, потому что показывала монархию слабой поверженной пленницей.
Каждый День она посылала в Тампль под видом офицеров муниципалитета все новых сторожей; они входили, испытывая лютую ненависть к королю, а выходили врагами Марии-Антуанетты, но почти все сочувствовали при этом королю, детям, прославляли принцессу Елизавету.