– Ты мог обещать, но мое дело помиловать их или нет. Кто третий?
– Дворянин, по имени Жан Пуатье, – ему не дано никакого обещания… Вашему величеству известно, что я не отличаюсь мягкосердечием, но ввиду будущего…
– В будущем никто не решится на что-нибудь подобное, когда увидит горькие последствия этого.
– Не найдет ли ваше величество более удобным передать это дело парламенту, сообразно обычаям страны, чтобы избавить себя от нареканий и какой бы то ни было ответственности?
– Не для того ли парламент затянул дело и отнял у него всякое значение? До сих пор я встречал только препятствия со стороны парламента. Нужно приучить Францию к тому, что король решает дела, а не парламент.
– Но и после решения парламента за вашим величеством остается право окончательного приговора над преступниками. Я заранее могу сказать, что в этом случае, как и во многих других, парламент не отступит от желаний короля, тем более что здесь идет речь о государственной измене.
– Я хочу немедленного решения этого дела.
– Я постараюсь по мере сил ускорить его и уверен, что доверие, которое вы теперь окажете парламенту, принесет свои плоды в будущем.
– Надеюсь, ты не забыл приказ, отданный мной в Лионе, чтобы сюда явились важнейшие сеньоры Нормандии и Бретони?
– Большинство их уже прибыло в Блуа. Если бы только вашим величеством придумана была подходящая форма для выговора, который вы намереваетесь им сделать, ввиду незначительного числа виновных в этих провинциях…
– Не беспокойся о форме. Для короля не существует никаких форм. До свидания.
Канцлер принужден был удалиться. Несмотря на его неусыпные старания, ему никак не удавалось встать в доверительные отношения с королем. Он делал все для достижения этой цели, подыскивал подходящие законы и формы, стараясь истолковать их в пользу короля, но все было напрасно. Этим он заслужил только расположение герцогини Луизы, которая советовалась с ним во всех делах, между тем как Франциск неизменно обращался с ним, как с членом ненавистной ему оппозиции в парламенте, которая то здесь, то там сдерживала его деспотические стремления. Король знал, что Дюпра вовсе не принадлежал к оппозиции, но не хотел показать этого, быть может, потому, что его тяготила благодарность к этому человеку, которого он презирал. Хотя Франциск не особенно ценил независимость и честность и как равнодушный эгоист не старался изучать людей, но если у него был малейший повод не доверять кому-нибудь из своих слуг, то он обращался с ним самым холодным и унизительным способом. Благодаря своему гордому обхождению и величественной наружности, Франциск невольно импонировал французам, как никто из их бывших и последующих королей, кроме Людовика XIV. Но то наружное величие, которое у Людовика являлось отчасти результатом известных принципов, у Франциска было прямым следствием его беспечной и эгоистической натуры.
– Эй! Кто там? – крикнул неожиданно король, когда канцлер вышел из комнаты. – Господин канцлер! Вернитесь на минуту. Скажите, кстати, сеньорам Бретони и Нормандии, чтобы они немедленно собрались в церкви и ждали там моего приказа! Пусть им пока прочитают мессу!
По знаку короля слуга отворил дверь в только что построенный флигель замка, где среди четырехугольной, ярко освещенной залы стоял накрытый стол и где уже собрались приглашенные гости – ученые и художники. Король вошел и, не глядя на них, сделал жест рукой вместо поклона. Глаза его внимательно разглядывали потолок и стены, которые, по-видимому, были только что окончены, так как краски казались совершенно свежими.
– Ты здесь, Приматис? – спросил король, не сводя глаз со стен и потолка.
– Что угодно вашему величеству? – сказал, подходя к королю, хорошо сложенный человек с благородным выражением лица и красивой бородой.
Франциск, все еще занятый осмотром стен, подал руку художнику с сияющим лицом.
– Ты опять мастерски исполнил свое дело! Знаешь ли, что говорят про нас олухи? Будто мы проводим в искусстве антихристианскую чувственность и что сирены и фавны на карнизах и украшениях чересчур языческие!
– Разве искусство, – возразил Приматис на ломаном французском языке, – не изображается в виде божества в чувственных формах!
– Разумеется! – заметил король. – Ты прав как всегда!
– Если мы опять ввели полноту и пластичность формы в постройках и живописи, – продолжал Приматис, – и отбросили вытянутые узкие линии средневекового искусства, то это и составляет со времен Брунеллески сущность стиля ренессанс. Ваше величество, вероятно, изволили заметить на плане новой церкви Святого Петра, что в этом удивительном произведении Браманте Урбино везде преобладают закругленные линии и языческая пластика; купол греческого Пантеона должен увенчать здание.