Выбрать главу

При режиме Директории не могло быть речи ни о каком легальном стачечном движении, ни о каком объединении рабочих, хотя бы на чисто экономической почве. Статья 360 конституции III года подтверждала запрещение каких бы то ни было «корпораций и ассоциаций, противных общественному порядку». Когда в 1796 г. начались волнения среди рабочих бумажных мануфактур, Директория ответила на них свирепейшим постановлением от 16 фруктидора IV года республики. В постановлении этом указывается прежде всего на то, что «рабочие бумажных мануфактур продолжают соблюдать между собой обычаи, противные общественному порядку, празднуют праздники своих объединений и братств, налагают друг на друга штрафы, прекращают подчас работу в своих мастерских, запрещая ее другим, требуют чудовищной платы от своих хозяев и т. д». Самое постановление Директории воспроизводит почти дословно королевский регламент от 27 января 1739 г., направленный против рабочих-бумажников. Более того, Директория считает этот регламент не утратившим своей силы и действующими наравне со знаменитым законом Ле Шапелье от 27 июня 1791 г., объявившим под запретом всякие коалиции и объединения рабочих. Первый пункт категорически воспрещает какие бы то ни было объединения рабочих, — рабочий может подать жалобу «индивидуально», но он «ни в коем случае не может прекратить работу» (п. 2). Далее запрещаются всякие штрафы, всякие попытки бойкота отдельных предпринимателей. Сборища рабочих, «угрожающие свободе промышленности труда, будут рассеиваться силой».

Таким образом, правительство буржуазной республики продолжало по отношению к рабочему классу политику королевского абсолютизма. Получив все возможное от революции, приказчики нуворишей загоняли пролетариат под сень «королевских регламентов».

Между тем экономическое положение рабочего класса и в Париже и в провинции продолжало оставаться чрезвычайно тяжелым. Кризис, возникший в 1792/1793 г. и охвативший все важнейшие отрасли промышленности, не был ликвидирован и в эпоху Директории. Наоборот, можно утверждать, что фритредерская политика Директории, проводившаяся в интересах спекулянтских слоев финансово-торговой буржуазии, углубила его, сделала его последствия особо тягостными для рабочего класса. Французская промышленность переживала в это время полосу глубочайшей депрессии. Не хватало сырья, расстройство бумажно-денежного обращения, вызванное отменой максимума, приводило к тому, что нужное сырье пряталось. Обескровленная отливом капиталов, страдающая от технической отсталости французская промышленность не могла сколько-нибудь удачно конкурировать с потоком заграничной контрабанды.

Все вместе взятое делало положение парижского пролетариата в зиму 1795/1796 г. бедственным, если не прямо катастрофическим. Средний дневной заработок рабочего равнялся 100–120 ливрам ассигнациями. Между тем уже в декабре четверик худшего картофеля стоил 200 ливров, за фунт хлеба платили 50–55 ливров, за фунт мяса — 120 ливров. На первых порах в менее сознательных прослойках столичной бедноты с установлением Директории связывались кой-какие надежды. «Бедный ропщет и боится, — читаем мы в полицейском донесении, — надвигающейся зимы. Что его возмущает, так это низкая алчность и наглость крестьян и торговцев овощами и мукой; все его надежды связываются с новым конституционным режимом». В другом донесении читаем: «Народ…. отдаваясь своим прихотям, хочет максимума, домашних обысков, уравнения в цене ассигнаций со звонкой монетой, уничтожения самых досок, с которых печатают ассигнации. Он подобен больному, охваченному лихорадкой, несчитающемуся с усилиями врача вывести его из этого положения». Впрочем, автор этого донесения, не поскупившийся на краски при изображении «прихотей народа», резюмирует свои наблюдения в более спокойных тонах. «Приходят после зрелого обсуждения всех этих вопросов к необходимости положиться на мудрость законодательного корпуса и суровость исполнительной власти». Однако все надежды, связываемые с установлением нового правительства, относятся не столько, к самому факту политической перемены, сколько к возможности облегчения продовольственной нужды столицы. И когда вспыхнувшая было надежда сходит на-нет, она уступает место отчаянию. «Нет больше доверия, нет больше надежды, — констатирует рапорт от 8 брюмера, — отчаяние — вот единственное сохранившееся чувство».

На первых порах усиливающийся ропот грозил не столько политической революцией, сколько разгромом лавок и магазинов голодающей толпой. «Рабочие Жерменского предместья, возмущенные исключительной дороговизной съестных припасов, решились, кажется, двинуться на торговцев», — читаем мы в донесении от 20 брюмера. На следующий день «женщины грозятся наказать барышников с ножом в руках, если не последует уменьшение цен». Брожение выливается на площади перед дворцом Равенства (б. Пале-Рояль) в открытые беспорядки. Толпа врывается в торговые помещения, обращает в бегство булочников, опрокидывает столы и грабит хлеб. Движение носит, по-видимому, чисто стихийный характер. Впрочем, на следующий день полиции удается установить политическую окраску брожения. В секции Пуассоньер раздаются «возмутительные угрозы» по адресу законодательного корпуса, единственного виновника всех бед, и предлагают силой открыть все магазины. На площади Мобер картофель продается по 180 ливров за буассо, и женщины кричат: «К черту республику! В царствование Робеспьера жилось лучше, по крайней мере не приходилось умирать с голоду». Они грозятся взять палки и ножи — «это будет действительнее всяких петиций». Тут же полицейский отчет отмечает попытки реакционной агитации, не имевшей, впрочем, никакого успеха среди рабочих.

Прием у Директории. С литографии по современному рисунку

В следующие дни брожение пошло на убыль. Отчеты констатируют «успокоение умов». «Рабочие предместья Оноре и соседних кварталов, убежденные в том, что временная недостача хлеба не является результатом непредусмотрительности правительства, приписывают ее интригам фермеров и роялистов и говорят, что предпочтут скорее платить по сто ливров за фунт хлеба, чем восставать». На ряду с этим, судя по агентским донесениям, в массе назревает движение в пользу организации повальных, домашних обысков. «Отправляйтесь, — говорит народ, — не только по лавкам и магазинам, — ищите в швейцарских, на чердаках больших домов, в будуарах и салонах, даже в кабинетах деловых людей и юристов, — везде вы найдете магазин или прилавок, и рядом с этими скопищами всевозможных товаров народ погибает от нужды, не имея даже ассигнаций, обесцениваемых всячески теми, у кого они лежат целыми портфелями».

Такие настроения царят среди рабочих всю зиму. Тон полицейских донесений становится однообразным. «…Только и слышны, что сожаления о временах Робеспьера, говорят об изобилии, царившем при тирании, и о нищете при теперешнем правительстве». «Старого правительства не щадят, не более доброжелательно отзываются о новом. Имена Робеспьера и Бийо-Варенна повторяются с сочувствием. Положение торговли и финансов в эпоху тирании рисуется в самых радужных красках». В декабре повторяются все знакомые нам картины. «Рабочие предместья Марсо заявляют, что они восстанут, если их продержат еще двадцать четыре часа без хлеба; даже женщины и дети говорят тем же языком». «Женщины квартала Пантеон требуют возвращения к якобинцам, потому что в их время, — говорят они, — был хлеб».