Выбрать главу

Антуан, у некоего Дере, который почти не выходил из дома и потому не был известен{205}. На протоколе имеется сделанная другим почерком приписка о том, что полицейские ждут благодарности за успешный арест Бабёфа и надеются на внимание представителя народа (кого именно, неизвестно).

Кое-кто из блюстителей порядка пытался добиться вознаграждения более радикальным способом. В тот же день, 19 плювиоза, Комитет общей безопасности получил донос от жандарма Лабра, который докладывал, что, пока сопровождал арестованного Бабёфа, тот посулил ему взятку в 30 тыс. ливров за возможность убежать. Лабр отверг предложение, о чем и хотел сообщить Комитету{206}. То, что у Бабёфа, семья которого жила впроголодь, не было этих 30 тыс., совершенно очевидно. Возможно, полицейский просто решил немного заработать и сделал подобное донесение в надежде на то, что власти компенсируют хотя бы часть неполученной им суммы. Возможно, его на это надоумили более ушлые товарищи: подпись «Лабр» выведена на листке неуверенным детским почерком, тогда как текст доноса составлен явно другой, более умелой рукой. Как бы то ни было, член Комитета общей безопасности Ж.Б.Ш. Матье включил донос Лабра в свой доклад Конвенту{207}. Бабёф отреагировал на это обращением к Комитету, заметив, что в момент ареста у него было всего-навсего 6 франков{208}.

На следующий день после заявления Лабра в недрах парижской полиции родился еще один донос. Инспекторы Фроман (Froment) и Перду (Perdoux) обвинили своего коллегу Ж.Ж.П. Нафтеля (Naftel), посланного некоторое время назад арестовать Бабёфа, но так и не сумевшего это сделать, в том, что он специально позволил Трибуну народа скрыться{209}. До нас дошел список документов по делу Нафтеля, говорящий о масштабном разбирательстве{210}. Сохранился протокол допроса Нафтеля, где его спрашивали, действительно ли он говорил, что Бабёф «один из лучших патриотов», «лучше оставить его в покое» и «тот, кто его арестует, может сильно раскаяться». Подозреваемый все отрицал, сообщив лишь, что в шутку сказал коллеге, схватившему Гракха: «Ты сделал доброе дело, для того, кто арестует Бабёфа, припасено тридцать или шестьдесят тысяч ливров, это - целое состояние»{211}.

Любопытно совпадение сумм: 30 тыс. ливров фигурируют и в доносе Лабра, и в показаниях Нафтеля. Не означает ли это, что история с несколькими неудачными попытками ареста Бабёфа успела в полиции обрасти своего рода легендами об особом вознаграждении, ожидающем того, кто поймает опасного смутьяна? Или же такую сумму власти действительно обещали «за голову» Гракха? Р. Кобб, занимавшейся историей этого ареста, счел сопровождавшие его обстоятельства убедительным свидетельством низости нравов в среде полицейских{212}. С этим трудно не согласиться, но не менее важно и другое: если вокруг поимки Бабёфа закрутилось столько интриг, значит к зиме 1795 г. он уже был достаточно знаменит, а опасность для режима, исходящую от его острого пера, понимали не только власти предержащие, но и рядовые полицейские.

* * *

История тюремного заключения Бабёфа в 1795-1796 гг. подробно освещена в книге Г.С. Чертковой, что позволяет коснуться здесь этого сюжета лишь в самых общих чертах.

Вскоре после ареста, в марте 1795 г. Бабёф был переведен в тюрьму Боде, что в Аррасе. Он был в изоляции от общества и вдалеке от Парижа, когда Франция и столица пережили ряд ярких событий, существенно повлиявших на дальнейшую эволюцию социального и политического устройства.

С одной стороны, весну 1795 г. можно назвать временем, когда правительство, продолжая свой курс на отказ от насилия, стремилось установить внешний и внутренний мир. Так, 17 февраля, а затем 20 апреля были подписаны соглашения об умиротворении с предводителями вандейского восстания. После успешных для Франции боевых действий были заключены мирные договоры: в феврале - с Тосканой, в апреле - с Пруссией, в мае - с Голландией; шли переговоры с уставшей воевать Испанией, мир с которой наступит в конце лета.

С другой стороны, в обществе усиливался раскол. Все смелее заявляли о себе роялисты{213}. В провинции усилился белый террор: антиякобинские группировки врывались в тюрьмы, чтобы уничтожить бывших робеспьеристов или расправлялись с ними прямо на улицах{214}. Из-за катастрофического положения с продовольствием Конвент становился все более непопулярным. В апреле театральная публика роптала, услышав, как хор путешественников поет: «Мы можем идти, мы съели свой фунт хлеба»{215} - в эти дни парижской бедноте часто приходилось довольствоваться двумя унциями (⅙ фунта) хлеба в день, а на улицах можно было увидеть даже хорошо одетых людей, выуживающих из мусорных куч картофельную шелуху{216}; на одном из апрельских заседаний секции Инвалидов обсуждалось, что нет смысла занимать очередь в хлебные магазины, открывающиеся в 8-9 утра, с 9-10 часов вечера и что, возможно, следует арестовывать тех, кто становится в «хвост» до 5 утра{217}. «Комиссар полиции секции Обсерватории сообщает, что у Мабру, булочника с улицы Муффтар, сорок одному человеку не хватило хлеба, - докладывали полицейские осведомители 26 марта. - В его присутствии рабочие всех возрастов высказывали самые жестокие предложения; многие беременные женщины будто бы хотели разродиться прямо сейчас, чтобы потерять детей; другие требовали ножи, чтобы заколоться»{218}. В то же время рестораны и кондитерские для богачей были полны, а жены тех, кто сумел извлечь пользу из революции, охотно демонстрировали свои бриллианты. Аристократическое предместье Сен-Жермен, пустовавшее при якобинцах, вновь было заселено, и по его мостовым разъезжали блестящие экипажи{219}.