Но все это время подспудная, подпольная, глухая борьба в Италии не прекращалась. Подавленные и разогнанные политические партии в конце концов начали собираться с силами. И величайшую роль в спасении Италии довелось сыграть партии рабочего класса — коммунистической партии.
Поздняя осень двадцать шестого года
Мы мало знаем о последних днях пребывания Антонио Грамши на свободе.
Этот пробел в какой-то мере заполняет глава из книги Джованни Джерманетто «Феникоттеро». Книжка эта вышла в свет впервые в русском переводе с авторской рукописи. Буквальное значение «феникоттеро» — краснокрыл, фламинго, — это кличка партийных курьеров.
Двадцать шестой год. Феникоттеро Джиджи приезжает в Рим из Милана. Он идет по городу. Он слышит речь Муссолини, только что возвратившегося из Болоньи, где на него было произведено покушение. Вернее, Джиджи не слышит, что именно говорит дуче, но хорошо видит его жесты и полицейские восторги окружающих. Милиция, карабинеры, полицейские усердно аплодируют. Завтра, думает Джиджи, вся печать будет передавать речь дуче, «сопровождающуюся многотысячными горячими овациями». Феникоттеро выбирается из толпы. Он уходит с площади. Направляется к Ватикану. По улицам дефилируют государственные служащие со своими семействами. По случаю счастливого избавления дуче от гибели их распустили. На улицах развеваются флаги. Проезжают грузовики. На них — горланящие фашисты. Настроение у них торжественное. Чиновники тоже настроены торжественно, почти как в папский юбилей. Праздничное настроение, однако, не распространяется на рабочие кварталы города. Фабрики продолжают работать. Не покладая рук работают и римские полицейские комиссариаты. Вовсю хлопочет и «Царица небесная» — римская центральная тюрьма. Джиджи входит в подъезд одного из домов, расположенного вблизи дворца правосудия. Это одна из нелегальных квартир. Там как раз находятся трое товарищей — двое парней и девушка-машинистка.
«Джиджи! — воскликнули все трое в один голос. — Что нового?» Товарищи обступили его. «Не знаю, как и добрался до вас. Железные дороги, вокзалы, улицы — все полно вооруженными фашистами». — «А как в Милане?» — «Редакции наши все разгромлены. Сан-Витторе набита товарищами. Нуччо, только что приехавший из Лугано, явился ко мне с разбитой головой и еще счастливо отделался. Вчера вечером Соборная площадь казалась кладбищем: ни души. И тишина!.. Фашисты взбешены. Дан приказ „бить“, и они бьют, бьют без разбора, так что в припадке усердия разбита не одна фашистская голова». — «Скорее иди к Грамши: он слышать ничего не хочет, когда просишь его спрятаться. С нами ругается, если мы не предпринимаем самых мелочных предосторожностей, а сам…» — озабоченно сказал один из товарищей. «Может быть, он и прав», — задумчиво возразил другой. Джиджи уходит в соседнюю комнату. И выходит из нее неузнаваемым. Он облачен в богатую ливрею с гербами знатного патрицианского семейства, — теперь он как бы перестал быть личностью, стал просто слугой. Еще немного поболтав с товарищами и сдав им материал, привезенный из Милана, Джиджи уходит. И товарищи думают: вернется ли он?
И вот феникоттеро Джиджи в ливрее и цилиндре, с корзиной для покупок на руке, идет по улицам части Рима, расположенной на правом берегу Тибра. Он входит в магазин: посетителей там нет. «Проходи сюда, — приглашает его хозяин к себе. — Есть новости?» — «В Милане все перевернуто вверх дном. Аресты, насилия, поджоги. Надо немедленно увидеть Антонио». — «Хочешь сам пойти к нему? Знаешь, его дом под надзором». — «Мне необходимо его видеть. Я переоденусь». И вот из колбасной выходит рабочий-газовщик, с ящиком инструментов под мышкой и в кепи с надписью «Газ». Он должен видеть Грамши. Антонио живет в районе центрального вокзала. Там немало скромных маленьких вилл. Вот в одной из них Грамши и занимает довольно неуютную комнату. Она набита книгами, и в ней вечно стоит табачный дым. Феникоттеро Джиджи не раз бывал уже у Антонио Грамши. Но вокруг дома — целая армия шпиков и полицейских. А район тихий, квартал тихий, прохожих мало, словно это и не Рим вовсе, а глухая провинция. С ходу к подъезду не подойдешь. И феникоттеро решается на хитрость. Он изображает этакого увальня, будто совсем недавно из деревни. Идет неуверенно, рассматривает номера домов. То и дело смотрит в адрес — грязноватую, засаленную бумажку. Чуть не натыкается на полицейского. Почтительно снимает кепи. «Извините, синьор! Еще далеко этот номер?» Полицейский берет бумажку, прочитывает и, указав на дом, где живет Грамши, говорит: «Вон там». Газовщик, как видно, не внушает ему подозрений. Джиджи благодарит и уходит. Он поднимается наверх и стучит в дверь квартиры синьоры Пассарж. Хозяйка, ни о чем не спрашивая, впускает его. Грамши жмет ему руку. Феникоттеро передает ему толстый пакет — письмо от миланцев. Но Грамши жаждет устного отчета — он подробно расспрашивает о Милане, о настроениях товарищей. И Джиджи отвечает ему на все вопросы. Потом говорит. «Слушай, товарищ Грамши, тебе необходимо уехать. Не знаю даже, как тебя отсюда увезти. На улице полдюжины полицейских, и один даже с мотоциклеткой. Ты читал сегодняшние газеты?» Грамши шагает из угла в угол, снимает пенсне, протирает стекла, снова надевает и замечает спокойно: «Читал, дорогой мой Фени, — так сократил он прозвище «феникоттеро», — я хорошо осведомлен, у меня имеются и другие информации. Положение действительно серьезное. Муссолини на этот раз весьма решительно действует. Кое-кто из так называемых левых партий еще может питать, иллюзии, но не я. Мы их не питаем, — повторяет он, зажигая папиросу. — Главный удар, конечно, обрушится на нас, но мы лучше других и выдержим его. Ибо мы знаем, что это только начало». — «У нас нет времени, — перебивает его феникоттеро, — тебе надо уходить отсюда. При других обстоятельствах я бы не прерывал тебя, но в настоящую минуту ты должен уехать». — «Кто это тебе сказал, что я должен уехать?» — допытывается у него Грамши. «Партия говорит, и я говорю тебе». Грамши подходит к письменному столу. «Видишь эти записочки? Это тезисы моей речи в Палате депутатов. Я еще не закончил их. Удастся ли мне произнести эту мою речь об „исключительных законах“ — я не знаю. Возможно, что и нет, но приготовить ее я должен. Полагаю, что Муссолини велит арестовать, нас до заседания палаты, чтобы получить единогласный вотум. Авентинцы, конечно, не явятся в палату, они все стали „бордигианцами“, — с усмешкой говорит Грамши, — но мы должны там быть: пролетариат ждет слова партии о „чрезвычайных законах“». — «Тебя арестуют… Вас всех арестуют еще раньше». — «Следует ожидать. Но хотя мы не верим в возможность удержать реакцию парламентским выступлением, мы все же должны использовать, все средства, чтобы говорить с пролетариатом. Теперь оставь меня работать. Иди и будь осторожен». — «Это ты говоришь мне об осторожности!» — протестует феникоттеро. Но Грамши, смеясь, выпроваживает его за дверь и озабоченно следит из окна за фигурой удаляющегося рабочего с ящиком под мышкой. «Бедные парни…» — тихо произносит он и берется за перо.
Так пишет Джованни Джерманетто. И хотя отдельные детали повествования носят характер беллетризации и, быть может даже художественного вымысла, все же в целом нет основания сомневаться в правдивости его рассказа. С повествованием Джерманетто совпадает и рассказ Аморетти, в эти дни, осенью 1926 года, специально приезжавшего в Рим: «В ноябре 1926 года Грамши был в опасности. Партия была принуждена уйти в глубокое подполье. Депутатам-коммунистам, а также всем наиболее известным работникам местных организаций партии грозил арест. В секретариате Центрального Комитета партии думали о Грамши. И вот однажды мы берем машину и делаем попытку спасти его. Грамши нужно буквально вырвать из лап у полиции, которая уже готова поймать его в свои сети. И многие другие иными путями также пытаются спасти Грамши. Но это не удается. Кажется, что сам Грамши не хочет способствовать успеху этих мер».
Почему же Антонио Грамши сопротивлялся всем попыткам спасти его, увезти, вырвать из лап полиции?
Монтаньяна об этом говорит: «Поскольку случилось так, что самый тяжелый для партии момент застал его еще в Италии, он хотел до конца оставаться на своем боевом посту. Он считал, что в этот момент его место было в парламенте, представлявшем собой единственную трибуну, с которой еще можно было в какой-то мере обращаться к народу. Но он даже не смог дойти до этой трибуны».