Седьмое:Итак, если бы нас судили согласно истинным данным, вы, господа судьи, должны были бы признать нас неподсудными, потому что наша деятельность имела место в период, когда таковая не считалась преступлением. Но этот суд — суд карательный, который призван нанести в нашем лице удар партии рабочего класса, борющегося с настоящим режимом. Поэтому мы уверены, что вы, господа судьи, приговорите нас к высшей мере кары, какой требует от вас общественный обвинитель. Но помните, господа судьи, что коммунизм…»
Председатель лишил Террачини слова и спросил подсудимых: имеют ли они что-нибудь добавить к сказанному ими прежде? И когда очередь дошла до Грамши, он тихо сказал: «Вы приведете Италию к катастрофе. Мы, коммунисты, ее спасем!» Суд удаляется для вынесения приговора.
И вот 4 июля 1928 года. Особый трибунал по охране безопасности государства приговорил Антонио Грамши к 20 годам 4 месяцам и 5 дням тюремного заключения. Учитывая состояние здоровья Грамши, это был, по существу, слегка завуалированный смертный приговор.
Бóльший срок получил только Умберто Террачини — около двадцати двух лет. Он пробыл полтора десятилетия в заключении и, выйдя из тюрьмы после падения фашистского режима, был избран председателем Учредительного собрания Итальянской республики. И как таковой подписал конституцию этой республики. Сохранилась фотография, на которой тогдашний президент республики де Никола, сидя за роскошным письменным столом, на минутку сняв очки, смотрит, как у края того же стола Умберто Террачини стоя подписывает конституцию. Де Никола — представительный старик, с виду весьма осторожный и неоткровенный. Взгляд у него крайне желчный. Были времена, когда буржуазный либерал де Никола баллотировался по одному списку с фашистом Муссолини. Но времена эти прошли и канули в вечность. Теперь де Никола вынужден сотрудничать с крайне левыми, и по виду его чувствуется, что эта политическая метаморфоза ему не совсем по душе…
Грамши должны были отправить в Портолонгоне — в самую страшную тюрьму Италии. В последний момент, когда Антонио был уже выведен из камеры, чтобы вместе с другими направиться к выходу из тюрьмы и оттуда общим порядком в тюремный вагон, раздался возглас: «Антонио Грамши, к врачу!» С Грамши сняли наручники. Он обнял отъезжающих. Распрощался с ними. Его путь пролег отдельно — он был отправлен в тюрьму-госпиталь в Тури. Это считалось особой милостью. Скоччимарро рассказывал, что Антонио Грамши сказал ему накануне прощанья: «Мауро, я чувствую, что они меня не выпустят живым». И, к сожалению, предчувствие не обмануло его.
Живучий шиповник
Тюрьма-госпиталь в Тури. Новый этап тюремных скитаний. За спиной — тревоги, радости и разочарования римской поры. За спиной — остров Устика и миланская тюрьма. Позади суд и приговор. Грамши изолирован от людей. Он не может непосредственно общаться с ними. Он может им только писать и потом, иногда подолгу ожидать ответа.
Что же еще остается ему?
Обращение в прошлое. Мысленное обращение в прошлое.
В нем он черпает теперь силу и безграничную веру в будущее. И этой веры у него не отнять.
Люди из прошлого как бы приходят к нему и обступают его жесткое тюремное ложе. Он видит близких своих. И глаза его матери, глаза Джузеппины Марчиас, смотрят ему прямо в душу. Как написать ей о себе? Какими словами? Ведь она знает только одно — сын ее попал в тюрьму. А ведь он не вор, не мошенник и не убийца. Он ученый, он депутат парламента. Единственный ученый из ее сыновей. А у нее их четверо — Дженнаро, Антонио, Марио, Карло. Антонио, хворого и физически слабого, не взяли на войну. А трое других воевали, и она дрожала за них, боялась, что их убьют. «Моих сыновей убьют на бойне», — вот как говорила она. Но господь смилостивился над ними, господь внял ее моленьям: все трое выжили, уцелели и вернулись домой. И помаленьку выбились в люди. И самая страшная судьба постигла не их, а бедного Антонио, Нино, самого слабого телом и самого сильного духом.
Так, наверное, думает сейчас Беппина Марчиас, его мать. Ну как тут быть, как и чем ее утешить? Надобно написать ей, как-нибудь внушить ей, что все еще не так худо.
Написать ей, ну да. Но это писание писем превратилось в настоящую физическую пытку. Ему почему-то вечно подсовывают ужасные перья, они не пишут, только царапают бумагу.
Итак, остаются письма. Письма — и еще воспоминания. И смотреть, смотреть, вспоминать все, что видел когда-то, и анализировать то, что видишь теперь, что происходит вокруг тебя. И остается еще чтение. Но иногда и копеечные иллюстрированные журнальчики причиняют нежданную боль. Вот он прочел о смерти Серафино Ренци. Это был совершенно удивительный актер. Комик. Настоящий лицедей. Поразительно народный и общепонятный, без капельки снобизма. Помнится, играл он в Турине, в городском саду, на открытой сцене. Играл в каких-то необыкновенных пьесах. Это было что-то вроде романов-приложений, только в лицах, в диалогах. Публика бурно реагировала. Непритязательная публика явно не отделяла игры от действительности, вернее не хотела отделять. Она жаждала хотя бы один-единственный вечер провести в мире волшебных приключений. И Серафино Ренци, милого растяпу Серафино, публика воспринимала как самого что ни на есть доподлинного бродягу или, скажем (бывали и такие пьесы), сыщика-оригинала.
Но вот расплывается и облик Серафино Ренци. Память не всесильна. Человек обращается в свой внутренний мир. Он внимательно вглядывается в него. И тогда из-под его пера, из-под проклятого царапающего бумагу пера выходят четкие буквы, округлые и почти без наклона:
«Душевно я совершенно спокоен. В самом деле, я не испытываю больше той повышенной возбудимости и тех приступов глухой ярости, какие я испытывал в первое время. Я акклиматизировался, и время бежит довольно быстро: счет его я веду по неделям, а не по дням, и понедельник является для меня исходной точкой, так как в этот день я пишу и бреюсь, — по этим операциям мы и ориентируемся во времени».
Все это так. Постепенно наступает успокоение. Но как быть с одиночеством, как бороться с ним? Может быть, именно общение с людьми, само общение с людьми как раз и есть та душевная разрядка, которую надо больше ценить?
Он оторван от мира, он заключенный, а там, за стеной, там «христиане»; забавно, что ссыльные и заключенные делят всех людей на две совершенно определенные категории — на ссыльных и заключенных и на «христиан», то есть на всех прочих смертных. Но как рассказать, как пересказать «христианам» то, что сам чувствуешь и ощущаешь? Это почти неразрешимая задача. Ты можешь только показать им, что не сломлен, ты можешь попытаться вселить в них надежду, ты можешь заставить их улыбнуться сквозь слезы над забавным парадоксом, назвав, например Париж «полуколонией сенегальского интеллектуализма», — и все-таки ты для них теперь только память, только облик, постепенно стирающийся в памяти. А живой голос забывается легче всего. Удивительные книги попадались ему в эти годы. Еще в миланской тюрьме в его руки попала книга Марио Собреро «Пьетро и Паоло». Грамши внимательно прочел эту книгу. В ней изображались революционные события времен «занятия фабрик». Город, в котором происходили события, не назван, но пейзаж и достопримечательности его описаны настолько точно и подробно, что ни малейших сомнений не оставалось: автор имел в виду Турин. Книга написана сентиментально и не всегда умело, хотя и чувствовалось, что писал ее журналист, туринец, и писал по горячим следам. Много в книжке от испытанных мелодраматических схем. Двоюродные братья: один — коммунист, другой — фашист. Старый социалист — отец одного из них. Его тревога и метания. Все расписано чуть ли не по часам. Описана даже редакция «Ордине Нуово» (под слегка измененным названием), описан он, Антонио Грамши (под именем Раймондо Рокки), — автор-буржуа говорит о нем в не слишком лестных выражениях, именуя его «талантливым нищим», и так далее. Книжка в общем филистерская. «Но, — думает Антонио, — этак я заживо становлюсь героем итальянской словесности. Автору я не слишком-то по душе, и все же он уделил мне пропасть внимания. Что ж, и на том спасибо!» А вот другая книжонка: «Квинтино Селла в Сардинии». Детская историческая книжонка. Как странно, книгу о Квинтино Селла он некогда просил у матери; это одна из первых книг, которые он прочел, она была когда-то у них дома. И он думал, что книга эта воскресит какие-то полузабытые воспоминания. Тщетные надежды! Он так ничего путного и не вспомнил. И не умилился даже. Он думает о книжках, прочитанных в детстве, и, должно быть по некоей ассоциативной связи, ему опять вспоминается привратник в суде, в Гиларце, — старый привратник, один из ничтожных винтиков Итальянского государства, а он, простец, полагал даже когда-то, что большущий винт! Привратник на суде — блюститель и страж законности, охраняющий ее в случае необходимости даже от посягательств тиранов! Не уберег старик законности от посягательств! Не устерег!