Трудно сказать, что самое тяжкое в его нынешней жизни. Но, пожалуй, скука. Эти неизменно похожие один на другой дни, эти часы и минуты, протекающие с монотонностью медленно падающих капель, — все это в конце концов способно извести его! Он заперт в камере под неусыпным надзором. Впрочем, этого неусыпного надзора потребовал не кто иной, как сам синьор начальник тюрьмы. Это, так сказать, плод местного творчества. Ведь он, Антонио Грамши, считается опаснейшей личностью, способной поджечь страну с четырех концов или сотворить еще что-либо подобное.
Его мысли опять возвращаются к близким. Его очень тревожит моральное состояние матери. Что же ему сделать, чтобы утешить и подбодрить ее? А ведь он спокоен, он абсолютно спокоен, и ему хотелось бы вселить в ее душу уверенность в том, что это действительно так и есть, но, увы, ему это не удается. Все дело в том, что различие в восприятиях, чувствах и образе мыслей создает между ним и его матерью своего рода пропасть. Для нее его заключение — страшное несчастье, таинственное и непонятное по сцеплению — причин и следствий. А для него, для Антонио Грамши, — это всего только эпизод политической борьбы, которая велась и будет вестись не только в Италии, но и во всем мире кто знает сколько еще времени. Он оказался в заключении точно так же, как во время войны можно оказаться в плену; он, Антонио Грамши, знал, что это могло случиться и что могло случиться также и худшее. Но, наверное, и мать и сестра Терезина, которой он об этом напишет, думают иначе, и все его объяснения покажутся им там, в богом забытой Гиларце, поразительнейшей и неразрешимейшей загадкой, изложенной к тому же на незнакомом языке.
Чем страшна тюрьма? Одиночеством? Безысходностью? Болью? И этим, конечно, тоже. Но еще страшней она тем, что убивает, пытается убить в человеке все человеческое. Ему вспоминается тюремное рождество. Это было еще в Милане. Ах, что это был за необычайный праздник! В чем же заключалось необычайное? Заключенным вместо обычного супа выдали порцию макарон и четвертушку вина. Так расщедрилась тюремная администрация. Подобные приступы щедрости бывают у нее, говорят, раза три в год. По большим праздникам. Ну не важное ли это событие! Нет, он не шутит и не смеется. Он и не думает шутить. Он мог бы посмеяться над этим до того, как узнал, что такое тюремная жизнь. Но он видел слишком много волнующих сцен, когда заключенные с какой-то религиозной истовой сосредоточенностью опорожняли свою миску супа, а потом хлебным мякишем собирали остатки жира по ее краям! А однажды в казарме карабинеров, куда заключенных поместили во время переезда, один из них заплакал, когда вместо полагавшегося супа им дали всего лишь двойную порцию хлеба. Этот несчастный находился в тюрьме уже два года, и горячий суп был для него его кровью, его жизнью. И ему, Антонио Грамши, стало теперь еще понятней, почему в «Отче наш» упоминается хлеб наш насущный.
А время идет. И люди меняются вместе с ним. И он изменился тоже. Очень изменился. Бывали дни, когда ему казалось, что он стал инертным и апатичным. Сейчас он считает, что ошибся в оценке своего состояния. И ему уже не кажется больше, что он был выбит из колеи. Это были просто вспышки сопротивления тому новому образу жизни, который под воздействием всей тюремной обстановки с ее правилами, с ее рутиной, с ее лишениями, с ее насущными нуждами начинает неотвратимо угнетать его. Жизнь в заключении — это огромный комплекс мельчайших событий и дел, которые механически повторяются из месяца в месяц, из года в год, — все те же, все в том же ритме, с монотонностью гигантских песочных часов. И все-таки все его существо каждой клеточкой своей, каждой частицей упорно и строптиво сопротивлялось физически и духовно влиянию этой засасывающей внешней среды. Но бывали минуты, бывали мгновения, когда и ему приходилось все же признавать, что внешнее воздействие оказывалось в известной мере сильнее его сопротивления. И ему приходилось бурно реагировать — мобилизовывать все внутренние силы на отпор вторжению извне.
Пространства нет. Есть только Время. Земля описывает один оборот вокруг Солнца, и мы, люди, называем это годом — но здесь, в тюрьме, солнце — понятие сугубо относительное — этой зимой он почти три месяца не видел солнца, а если и видел, то лишь его слабый отблеск. В камеру проникал свет, напоминающий нечто среднее между светом погреба и аквариума. А ведь стоит только привыкнуть к жизни в аквариуме и приспособить свои органы чувств к восприятию приглушенных и сумеречных ее проявлений (все с тем же ироническим отношением), и сразу же вокруг тебя возникает целый мир с его особой жизнью, с его особыми законами, с его особой линией развития. Так бывает, когда бросаешь случайный взгляд на старый ствол, полуразрушенный временем и непогодами, а затем все пристальнее и внимательнее начинаешь вглядываться в него. Сначала различаешь какую-то плесень, медленно ползущего слизняка да тянущийся за ним мокрый след. Затем перед тобой постепенно открывается целый мир маленьких насекомых, которые копошатся и неутомимо трудятся, повторяя одни и те же усилия и совершая все тот же путь. Если смотреть на все это со стороны, если не превращаться в большого слизняка или крохотного муравья, то в конце концов все это не может не заинтересовать; и время, таким образом, идет быстрее.
Вот так он и жил в четырех стенах камеры — сперва в Милане, а потом в Апулии, в Тури. Он был весь полон прошлым, прошедшим, в котором перемешалось великое и случайное, привнесенное, наносное. Затем прошел известный промежуток времени, и все дальше стали уходить события и переживания предыдущего периода жизни: все то, что было случайным и преходящим в области чувств и воли, постепенно куда-то исчезало; оставалось главное и нетленное. И, вопрошая сам себя, он находил вполне естественным, что это именно так. В течение какого-то времени, думалось ему, нельзя избежать того, чтобы воспоминания и образы прошлого не завладевали тобой, но если постоянно смотришь только в прошлое, это начинает в конце концов мешать; да это и бесполезно. И вдруг ему показалось, что он преодолел тот кризис, который, по-видимому, происходит со всеми в первые годы пребывания в тюрьме и который часто приводит к самому решительному, самому резкому разрыву с прошлым! Впрочем, он должен был признаться себе, что этот душевный кризис он чувствовал и наблюдал больше у других, чем у себя, и, более того, что он воспринимал его с улыбкой. Ну что ж, ведь одно это уже было преодолением кризиса! Он никогда не думал, что столько людей до такой степени боятся смерти. А именно в этом страхе и кроется причина всех явлений, происходящих в психике заключенного. В Италии говорят, что ты тогда становишься старым, когда начинаешь думать о смерти; ну что же, пожалуй, это очень верная мысль. Впрочем, все это едва ли относится непосредственно к нему, к бывшему депутату Антонио Грамши. И он берется за перо. Он должен записать это:
«Я видел, до какой степени тупели и дичали некоторые люди, и это оказывало на меня такое же действие, как на спартанских юношей созерцание развращенного образа жизни илотов».
И он добавляет с чуть заметной усмешкой:
«Итак, я сейчас совершенно спокоен…»
Была зима, и солнца не было, вернее, он почти не видел его. А потом наступила весна и пригрело солнце, а потом роза у него в камере (ему позволили устроить нечто вроде миниатюрного садика на подоконнике) начала давать ростки, а ведь ему уже казалось, что от нее остались одни унылые, голые прутики. Но сможет ли она противостоять предстоящей летней жаре? Ведь здесь, в Апулии, отчаянно жарко и сыро! Вряд ли роза уцелеет, уж очень она хрупкая и хилая. Да, но если вдуматься, ведь роза, в сущности говоря, — это всего лишь разновидность шиповника, а значит, весьма живуча. Ну что ж, поглядим, поглядим. Думал ли он при этом только о хилой тюремной розе? Не было ли в его словах какого-либо второго смысла? Не считал ли он самого себя вот этаким цепким и живучим шиповником? Трудно сказать теперь, так это или не так, но трудно и удержаться от подобного толкования. Уж очень оно заманчиво по-своему.