Выбрать главу

«Мне кажется, что Ильич понял необходимость превратить маневренную войну, победоносно примененную на Востоке в 1917 году, в войну позиционную, которая была единственно возможной на Западе, где… на небольшом пространстве армии могли сконцентрировать бесчисленное количество боеприпасов и где социальные кадры сами по себе были еще способны сыграть роль сильнейших укреплений. По-моему, это и означало бы осуществление формулы „единого фронта“, которая соответствует концепции единого фронта Антанты под единым командованием Фоша,

Ильич только не имел времени, чтобы углубить свою формулу; однако надо учесть, что он мог углубить ее только теоретически, между тем как основная задача носила национальный характер, то есть требовала разведки территории и выявления тех элементов гражданского общества, роль которых можно уподобить роли траншей и крепостей и т. д.

На Востоке государство было всем, гражданское общество находилось в первичном, аморфном состоянии. На Западе между государством и гражданским обществом были упорядоченные взаимоотношения, и если государство начинало шататься, тотчас же выступала наружу прочная структура гражданского общества. Государство было лишь передовой траншеей, позади которой была прочная цепь крепостей и казематов; конечно, это относится к тому или иному государству в большей или меньшей степени, и именно этот вопрос требует тщательного анализа применительно к каждой нации».

Применительно к итальянской нации этот анализ и был в значительной мере осуществлен в трудах Антонио Грамши, и в частности в его «Тюремных тетрадях».

Немалое место в «Тетрадях» занимают статьи и заметки, посвященные проблемам литературы. Здесь много внимания уделено вопросам литературной критики. Тщательно прослежены тенденции итальянской словесности в прошлом, рассмотрены ее современные тенденции (то есть тенденции тех лет, когда Грамши заполнял свои «Куадерни»). И основной вопрос, занимающий Грамши, таков: каковы перспективы развития народной литературы в Италии? Итальянская интеллигенция оторвана от жизни народа. Это явление давнее и, так сказать, традиционное. Однако итальянское общество нуждается в культуре, которая зиждется на принципе народности. Что же такое народность литературы? Это, по замечанию Грамши, «определенное интеллектуальное и моральное содержание, которое являлось бы разработанным и полным выражением наиболее глубоких чаяний определенной публики, то есть нации-народа, на том или ином этапе его исторического развития».

«Новая литература, — пишет Грамши, — не может не иметь исторической, политической, народной предпосылки: она должна стремиться к разработке того, что уже существует, полемически или другим способом — неважно; важно то, чтобы она уходила своими корнями в почву народной культуры, такой, как она есть, с ее вкусами, тенденциями, с ее моральным и интеллектуальным, строем, пусть даже отсталым и условным».

Но до создания первых творений этой грядущей «новой литературы» в те годы было еще очень и очень далеко.

Какие же задачи ставит он перед передовой интеллигенцией, перед настоящими или грядущими своими единомышленниками?

Каким необходимым требованиям, спрашивает Грамши, должно удовлетворять каждое культурное движение, стремящееся заменить «житейский смысл» и старые мировоззрения вообще?

И отвечает: «Непрестанно трудиться для интеллектуального возвышения все более широких слоев народа, то есть для того, чтобы придать индивидуальность аморфному элементу массы; это означает, иначе говоря, трудиться, чтобы вызвать к жизни интеллектуальные элиты нового типа, которые вырастали бы непосредственно из массы, оставаясь при этом в контакте с массой, с тем, чтобы стать для нее тем же, что китовый ус для корсета».

«Это… как раз и является тем, что реально изменяет „идеологическую панораму“ эпохи. С другой стороны, эти элиты, конечно, не могут сложиться и развиться, не выявляя из своей среды иерархии авторитетных, высокоинтеллектуальных и компетентных представителей — иерархии, которая может достичь высшей точки развития в отдельном великом философе, если он окажется способным конкретно прочувствовать настоятельные требования крепко сколоченного идеологического сообщества, понять, что оно не может обладать живостью мысли, присущей индивидуальному уму, и, следовательно, если он сумеет точно разобрать коллективное учение так, чтобы оно возможно более соответствовало и было близким образу мыслей коллективного мыслителя.

Очевидно, что такого рода организация масс не может осуществиться „произвольно“, вокруг любой идеологии, по формально-конструктивной воле одного человека или одной группы, ставящей себе такую задачу вследствие фанатизма собственных философских или религиозных убеждений».

(Так узник № 7047 сводит счеты с идеологией фашизма, так он в своей душной и жаркой Апулии высмеивает новоявленного цезаря — самоупоенного дуче и всех его вольных и невольных приспешников и прихлебателей!)

Но это всего лишь мгновенный проблеск иронии: Грамши опять начинает изъясняться тоном строгим, несколько даже наставническим и сдержанным:

«Поддержка массой той или иной идеологии или нежелание поддержать ее — вот каким способом проверяется реальная критика рациональности и историчности образа мыслей. Произвольные построения более или менее скоро оказываются вытесненными из исторического соревнования, даже если, как это иногда бывает, им удается благодаря благоприятной комбинации непосредственных обстоятельств некоторое время пользоваться кое-какой популярностью; построения же, органически соответствующие требованиям сложного исторического периода, всегда в конечном счете берут верх и удерживают превосходство, даже если им приходится проходить через многие промежуточные фазы, когда их утверждение происходит лишь в более или менее странных и причудливых комбинациях».

Таким образом, в «Тетрадях», когда речь заходит о закономерностях истории, все явственнее начинает звучать бесспорно-оптимистическая нота, но оптимизм Грамши — это не бездумно-бодряческий восторг, а оптимизм глубоко выстраданный, нерушимый сплав уверенности сердца й убежденности разума! И пусть идеология восходящего класса еще не достигла полнейшей ювелирной и филигранной завершенности, свойственной построениям модничающих идеалистов; и пусть провозвестникам этой новой идеологии восходящего класса порою приходится круто — нет сомнения, будущее за ними! А если внешняя оболочка новых идей может каким-то эстетам показаться грубоватой — не велика беда!

«Возможно ли, — восклицает Грамши, — чтобы „формально“ новое мировоззрение вступало в мир в ином одеянии, чем грубое и непритязательное платье плебея? И все-таки историку, вооруженному всей необходимой перспективой, удается понять и установить, что первые камни нового мира, пусть еще грубые и неотесанные, прекраснее заката агонизирующего мира и его лебединых песен».

Антонио Грамши предпринял грандиозную попытку увязать свои взгляды с традициями итальянской философии, создать некий синтез классической итальянской философии и коммунизма — его мировоззрения, его концепций, его принципов действия.

Наследие Грамши не является абсолютно во всем бесспорным и не подлежащим критической оценке. Оно вызвало в кругах интеллигенции, особенно итальянской интеллигенции, живейшую полемику. Труды его дискутировались и обсуждались на всякие лады. Он не завершил их, не сказал последнего слова, не подвел под ними окончательной черты. Он совершил другое. Он обновил и оплодотворил итальянскую культуру во многих ее разделах. Под его влиянием оживилось изучение истории классической и современной философии, оживилось изучение истории общественных классов в Италии после долголетней и тягостной спячки, которой ознаменовалась эпоха Муссолини. Грамши пробудил в широких слоях итальянской интеллигенции живейший интерес к марксизму, к тому гениальному учению, которое так спешили похоронить незадачливые идеалисты всех мастей.