Не глазами – душой увидел Степан в этой картинке простой смысл: живи, корми своих птенцов, радуйся, что они растут, жди, когда встанут на окрепшее крыло и вылетят вместе с тобой в дальнюю дорогу. «Для чего жизнь? – самого себя спросил Степан, провожая взглядом ласточку. Она летела стремительно, невесомо, без всякого заметного усилия расчеркивала густой, теплый воздух острыми краешками своих крыльев. – Для чего? Для простого дела – жить, работать и радоваться. Вот и делай, Степан Васильевич, свое дело. А что? Дом построю, сына буду на ноги ставить. Проще простого. И вся радость в этом, другой, лучшей радости просто нет. Как я раньше этого не замечал? Дню можно радоваться, свету, ласточке вон радоваться можно».
Неожиданные мысли успокаивали, усыпляли, и малого сомнения не шевельнулось, верилось, все будет так, как задумано: дом, семья и тихая жизнь. А остальное… А перед всем остальным просто-напросто захлопнуть дверь. Степан прижмурился и блаженней, свободней вытянулся на пиджаке. Снова вспомнилась целая еще избушка, большая дощатая лодка, гул стационарного мотора, привинченного на болтах к днищу, рябь мазутной воды вокруг него, глухие, частые выхлопы, далеко разлетающиеся по тихой, вечерней реке, и огни бакенов, весело подмигивающие вслед. Все было так зримо. Он и впрямь заново переживал в этот раз в деревне свое детство. То и дело приходили воспоминания, были они узнаваемо-добрыми, горели тихо и ровно, теплым отсветом ложились на сегодняшнюю жизнь, и ее хотелось сохранить именно такой – без крика и без злобы.
Вернулась ласточка, во второй раз чиркнула по лицу тенью, и громкий писк обозначил конец ее полета. Степан лежал с закрытыми глазами, но все равно видел жадно распахнутые клювики с желтыми ободками и трепыхающийся от нетерпения хвост. Когда он открыл глаза, ласточки уже не было. Птенцы угомонились. И такая сладостная тишина, такой покой разливались вокруг, что хотелось придержать собственное дыхание.
«Интересно, ушел парень или все еще там? “Привет парикмахеру”! Надо же додуматься!»
Он смотрел на гнездо, дожидался ласточку, но в прежнее спокойствие сосущей змейкой вползала тревога, такая знакомая…
Глава третья
1
Жаркие березовые дрова, заготовленные еще прошлой осенью и высохшие до стеклянного звона, прогорели быстро. Угли подернулись серым пепельным налетом, круглый бок железной печки, раскаленный до малинового цвета, остыл, потускнел, отодвинулся в темноту и скоро в ней совсем растворился. Мороз придавил низкую деревянную избушку и полез во все щели.
К утру избушка выстыла.
Еще во сне почуял Степан, как холод подбирается к телу и цепко прихватывает кожу; стараясь удержать ускользающее тепло, он плотнее поджимал к животу колени, крепче обнимал плечи руками. Ему снилось, что он дома, в чистой постели, а холодно потому, что сползло одеяло. Надо нашарить его рукой, натянуть на себя, перевернуться на другой бок, прижаться к теплой и мягкой спине Лизы так, чтобы разом ощутить все ее крупное, расслабленное сном тело.
Он натянул на себя старый тяжелый тулуп, протянул руку, чтобы положить ее на покатое и мягкое плечо жены, но ладонь уперлась в нахолодавшее бревно избушки. Степан вздрогнул и проснулся. Над его головой, скрывая многолетнюю грязь и копоть в пазах, ярко белел густой иней. Тонкой серебристой полоской иней опоясывал и низкую дверь с проволочной петлей вместо ручки. За маленьким и подслеповатым, как в бане, окошком синело.
Степан лежал под тулупом, поджимал к животу колени, ежился от холода, вспоминал свое желание, пришедшее к нему во сне, смущенно улыбался, стыдился своей улыбки и ехидничал: «Ну, жук навозный, на сладкое потянуло…» Но ехидничать над самим собой было неинтересно. Мысли о жене мгновенно перескочили на сына, и руки сразу затосковали о нежном, пахнущем молоком тельце, о глубоких складках на толстых, пока еще кривоватых ножонках. Сам того не замечая, Степан вытянул губы, словно собирался прижать их к тонкой розовой коже парнишки, под которой просвечивает каждая голубая жилка.