До лагеря едва-едва дотащились. Опустили ношу на площадке перед домиками, и к ним сразу же набежали работяги. Славка, отпыхавшись, всем вместе и каждому новому подходившему человеку снова и снова рассказывал, как он сел на бугорок и как бугорок под ним зашатался, и что они нашли, когда разгребли снег. Позвали начальника экспедиции, тот подошел, глянул на покойника, на взмокших носильщиков и удивился:
– А зачем на себе перли? Взяли бы вездеход и привезли. Так, сообщить надо. Никто не знает, как его по фамилии?
Оказалось, что многие покойника знали, видели у топографистов, да и сюда, в экспедицию, он не раз наведывался, но вспомнили только кличку – Пархай. Что она означала – толком никто объяснить не мог.
Лишнего закутка, куда можно было положить Пархая, в экспедиции не было, и начальник распорядился накрыть его брезентом и оставить на площадке перед домиками.
Так и сделали. По рации связались с поселком, и оттуда ответили, что завтра вылетит милиционер.
Целый вечер Славка рассказывал мужикам одно и то же. Степан, отмахнувшись от расспросов, без ужина завалился на кровать и сунул голову под подушку. Надеялся уснуть, чтобы избавиться от видения, но стоило лишь закрыть глаза, как оно возникало еще четче и зримей: шевелились волосы, блестела изморозь на ресницах и тускло мерцали два зуба. Скидывал с головы подушку, таращился в потолок, но и там чудилось прежнее. «Да мать твою! Чего я как девица?! Будто покойников сроду не видел!» Злясь на самого себя, соскочил с кровати и сел с мужиками забивать козла. Два раза подряд слазил под стол, вроде успокоился и, накинув фуфайку на плечи, вышел из домика, чтобы дохнуть перед сном свежего воздуха.
На крыше ярко горел прожектор. В его расходящемся луче густо летел снег – начинался буран. Ветер окреп и стал повизгивать. Брезент, которым накрыли Пархая, одним своим концом вырвался из-под кирпича и глухо шлепал. Степан спустился с крыльца, по новой приладил брезент и долго разглядывал на нем широкие мазутные пятна. Что-то держало и не давало уйти. Ноги будто пристыли. И тут Степан понял, что ему не дает уйти – он пытается представить лежащим на этом месте самого себя. Такого же скрюченного, застывшего и никому не нужного. По спине брызнул неожиданный озноб. Степан бегом бросился в домик.
К утру брезент сорвало и отнесло аж к крыльцу. Мужики притащили его, снова накрыли Пархая и положили сверху еще пару кирпичей. Буран не утихал, набирал силу, и милиционер из-за нелетной погоды не появился. На следующее утро брезент опять валялся у крыльца. Тогда Славка приволок пару тяжелых носилок и накрепко придавил ими покойника. Лежал Пархай под этими носилками и брезентом ровно неделю, пока не установилась погода. Степан, как обычно, ходил на работу, спал, ел, балагурил с мужиками и скрытно маялся: видение его не отпускало.
В тот день, когда установилась погода и прилетел милиционер, Степан был на работе и, как забирали Пархая, как его грузили в вертолет, не видел. Славка потом рассказывал:
– Завернули в брезентуху, и полетел. Милицейский говорит, что родных нет никого, значит, и хоронить не будут, студентам на практику пойдет. Во случай, а! Попадешься так, и будут на тебе тренироваться.
– А фамилию узнали? Не спрашивал?
– Милицейский-то, наверно, узнал. Какая фамилия? Пархай. И фамилья, и имя, и отчество. Пойдем, козла забьем.
– Слушай, Славка, ведь человек же, человек!
– Ясно дело – не обезьяна. Все мы люди. Пойдем, пойдем, сыграем.
Степан шел следом за Славкой, садился забивать козла, по ночам маялся бессонницей и раскладывал по полочкам прошлую жизнь. По годам она была небольшой, но по цвету пестрой. Успел он столько исходить, изъездить, повидать и поработать, что иному хватило бы до пенсии. Как тронулся после деревенской восьмилетки в город, поступать в училище, на сварщика, так и мотался, не имея постоянного дома, а лишь временное, казенное жилье: общежитие, вагончик, казарма, балок, а то и вовсе – небо над головой и костер сбоку. К тем краям, где бывал, его ничто не привязывало, и он, как перелетная птица, повинуясь неясному зову, в любое время мог встать на крыло и тронуться в дорогу. Больше всего в те годы ценил Степан простоту и ясность, а понятие простоты и ясности укладывал в коротенькое изречение, услышанное от одного начитанного бича: в жизни все просто – наливай да пей. Долгое время живя такой жизнью, он не заметил, когда в нем тихо поселилась тоска. Непонятная, неясная, мучила время от времени, и ему казалось, что он болтается в пустоте. Вот и теперь. Не наливалось, не пилось, работа валилась из рук, бессонница винтом крутила на жесткой койке, и время от времени он снова видел Пархая, накрытого мазутным брезентом.