И она молилась, стоя на коленях перед сумрачной иконой Богородицы, молилась и много работала, делая все по дому и огороду, расположенному в сыром подвале, который нужно было постоянно топить, растаскивая на доски заборы и сараи в окрестных дворах. Она научилась молиться даже во сне, но горячее душное жерло ада всегда дышало в затылок, обдавая жарким смрадом волосы, слипая их в плотные пряди, не поддающиеся даже железной расческе.
Но в интернате, куда ее поместили после того, как мать умерла от сердечного приступа во время молитвы — с поклонами и битьем лба об пол (помнится, она испытала тогда смесь чувств: острое облегчение, зависть и грызущее осознание своего бездушия), выяснилось, что на самом деле все не так. Мировоззрение ее перевернулось.
Это случилось во второй на ее памяти День Просвета.
Многолетний сумрак — следствие Катастрофы, настолько угнетающе действовал на людскую психику, что раз в несколько лет власти города устраивали Просвет — разгоняли на короткое время слои атмосферной пыли, давая возможность пробиться солнечным лучам. Это мероприятие требовало огромных затрат энергии и технических ухищрений, поэтому проводилось редко.
День Просвета был общегородским праздником. Большим, куда большим, чем Новый год или Рождество. Не всегда он выпадал на воскресенье — надо было ждать подходящей погоды. Вот и в тот раз день оказался будним.
Ей недавно исполнилось двенадцать. Она сидела на задней парте у окна и смотрела, как заискрился под лучами солнца — невидимого пока, лишь пробивающегося сквозь серую завесу — снег на крышах. Дети рвались на улицу, но училка, строгая и деспотичная, во что бы то ни стало желала довести урок до конца. 'Дура! Больная! Дебилка!..' — шептались, подпрыгивая на стульях, поскуливая, исступленно грызя ногти, все вокруг. Скорее всего, и вправду больная — больная душой пятидесятилетняя грымза, из 'прежних', что видели солнце множество раз и потому оно не казалось им ослепительным чудом.
Она одна из всей оравы одноклассников сохраняла спокойствие.
В классе недавно сделали ремонт, и стены остро пахли краской, а столы — лаком. Ей нравились эти запахи — искусственные, резкие, они ассоциировались с той самой мифической чистотой, которой, по словам матери, ей никогда не достичь. Столы были выкрашены в ярко-желтый, а стены в ярко-зеленый — такими нехитрыми средствами пытались бороться с цветовым голодом. Обычно кричащие краски утомляли и раздражали ее, но сегодня было не так: неестественные цвета отчего-то тоже были причастны красоте и чистоте.
В запахи и краски вплетался, сливался с ними нараставший за окном свет. У математички хватило ума выключить электричество. Но вместо того чтобы широко распахнуть дверь и выпустить на волю исходящих нетерпением учеников, и самой ринуться на улицу в первых рядах, она продолжала с тупым упорством долбить по доске мелом, выводя бесконечные формулы.
Впереди нее сидела девочка с большими мягкими ушами и редкими волосами, стянутыми в хвостик. Набирающий силу свет пронизывал эти клоунские уши, окрашивая их в нежно-розовое — столь же божественно-чистое, что и белизна за окном. С чужих ушей взор ее перескочил на свою руку, на которой подрагивало золотое пятно — солнечный зайчик. Тонкие волоски, попавшие в это пятно, тоже стали золотыми. Ей вдруг почудилось, что посредством чистейшей игры света и неземного запаха с ней разговаривают невидимые и прекрасные существа. Ангелы, быть может? Она разом осознала, насколько не права была ее бедная мать, почувствовав, как чистота, тихонько звенящая и прохладная, окутывает ее, входит и наполняет — всю, целиком.
Отделившись от всех, она воспарила под свежепобеленный потолок — хоть и продолжала в то же время смирно сидеть за своей партой. И оттуда, с высоты увидела всю грязь, всю низость своих одноклассников, словно побывав изнутри в каждом из двадцати сердец, нетерпеливо стучавших под тусклый бубнеж садистки-учительницы. И в ее сердце она побывала тоже, и не увидела там ничего, кроме застарелой, засохшей корки злобы и грязи…
Потом раздался дружный вопль и грохот — это училка, наконец, соизволила поставить точку и распахнуть дверь. Она вздрогнула и вернулась на свое место, в ставшее ей разом тесным тело в коричневом потертом платье. И сидела какое-то время одна, потрясенная и сияющая, в совершенно пустом классе.