И снова — музыка.
Нет, это был не похоронный марш. Это было вступление к песне, и вот сама песня тяжело растеклась над палубой, над бухтой. Все пространство заполнили сумрачные мужские голоса:
Гай опять застыл, помня, что надо быть печальным. Песня неожиданно надавила на нервы, сердце толкнулось невпопад.
Шестеро матросов «Фелицаты» — в одинаковых алых блузах и с непокрытыми головами — вышли из-за кормовой рубки. На плечах они держали носилки из шлюпочных весел. Длинный серый тюк на них вызвал у Гая толчок суеверной тревоги. Особенно торчащие, туго обтянутые парусиной ступни. Гай понимал, что там чучело, но легче от этого не было.
Моряки шли медленно и мерно, лишь один споткнулся о протянутый на палубных досках трос — и носилки косо качнулись.
…Тот светло-коричневый, как мебель, длинный гроб совсем не похож был на эти носилки с парусиновым коконом. Но качнулся он в точности так же, когда солдаты споткнулись в воротах. Мертво и беспомощно качнулся… Это было год назад, когда хоронили отставного летчика, жившего в соседнем доме. Сосед был старый, летать кончил еще в тридцатых годах, во время войны служил в каком-то штабе, а потом вернулся в родной Среднекамск. Он был дедушкин товарищ.
У дедушки в те дни тяжко разболелась нога, и он с трудом стоял на тротуаре, опираясь на палку и на плечо Гая. Когда отрыдал оркестр и печальная вереница автобусов скрылась за углом, дедушка тихо выдохнул над Гаем:
— Все… Отвоевался наш капитан.
Рука деда больно давила плечо. Гай хмуро спросил:
— Почему капитан? Он же полковник.
— Он для нас был капитан. Когда мы мальчишками морские бои на пруду устраивали. И потом… Капитан, Мишенька, это такое звание… Иногда главнее полковника и генерала…
Гай плохо знал соседа и не чувствовал большой печали. Он тревожился за деда.
— Дедушка, пойдем, тебе вредно стоять…
Потом ногу деду вылечили. Сейчас он ходит бодро, хотя ему семьдесят пять… «Но ведь уже семьдесят пять, — вдруг подумалось Гаю. — И если…»
(А матросы все шли, шли — почему-то очень долго, и Гай уже не разбирал слов песни.)
…Если только ничего не случится с ним, с Гаем, тогда… не очень уж много времени пройдет, и ему придется провожать дедушку… как того капитана…
А потом… Гай в семье самый маленький. Все, кого он любит, старше его. Значит, и они… тоже? И папа, и мама?
Но тогда зачем на свете все хорошее? Зачем солнце, море?..
В Гае не было страха за себя. Но печаль будущих расставаний поднялась к его сердцу, как холодная вода. Печаль и жалость к людям, которым судьба предназначила уйти с земли раньше его…
«Ну, что ты! — перепуганно сказал себе Гай, стараясь унять дрожь подбородка. — Перестань, дурак!»
Что же это будет сейчас! Скандал какой, съемка сорвется! Но не было сил сдержаться, и Гай, мотнув головой, уткнул лицо в локоть Толику.
Он всхлипывал, чудовищно стыдясь этих слез и ожидая, что музыку оборвет гневный радиоголос: «Что там случилось с мальчишкой? Уберите его!» Но песня все звучала в своем рокочущем ритме раскатистой волны. А еще Гай слышал тихие слова. Даже не слышал, а будто чувствовал их сквозь прочную и теплую ладонь Толика, которая прижималась к дрожащему плечу: «Гай… Успокойся, Гай. Ну, перестань, малыш. Не горюй, я с тобой…»
Песня стихла, и голос прозвучал, но совсем не сердито:
— Отлично, ребята! Через десять минут повторим, а пока — все как надо!
Пиратская шеренга распалась, все запереговаривались. Гай стыдливо глянул из-под мокрых ресниц. Но никто на него не смотрел. Лишь Толик сказал вполголоса:
— Ты что расстроился? Представилось, что все всерьез?
Гай не знал, как объяснить, и только дернул плечом.
Подошел Ревский.
— Молодчина, Гай. Врубился. Так и держись.
Это было уже чересчур. Гай ощетинился, готовый сказать, что никуда он не «врубался» и кино здесь ни при чем! Надо вырезать эти кадры из ленты!.. Но он увидел зеленовато-желтые глаза Ревского. Понимающие были глаза и говорили совсем не то, что слова. Гай засопел и уперся взглядом в свои башмаки.