Выбрать главу

Памятуя, как лейтенант Трофименко проходил по обороне, проверял, всё ли в порядке, подбадривал бойцов одним своим видом, Гречаников прокосолапил на левый фланг, потом на правый. Убедился: порядок, все целые. Никто не высовывался. И не надо. Это делает командир, наблюдая за полем боя. Рисковать зря, без нужды не стоит. Активных штыков и так мало.

Гречаников воротился в ячейку Антонова — теснились в ней вдвоем, своей у Гречаникова не было, каждый рыл для себя, на постороннего не рассчитывал. Теперь он не посторонний, но копать ячейку ему недосуг. Перетерпит: в тесноте, да не в обиде. Порфиша Антонов также не высовывался, с его ростом лишь выпрямись — и враз башку срубят. Поэтому Порфирий и согнулся в три погибели. Не разгибаясь, спросил:

— Как ребята?

— Нормально.

— Немец густо кладёт?..

— Не очень.

— Уже минут пятнадцать лупит.

— Будет ещё столько же, не меньше…

— Не подбирается пехота?

— Да вроде нет…

— Говоришь, нет? — И с этими словами Порфирий ни с того ни с сего высунулся. И сразу уронил голову на бруствер, сполз на дно ячейки. Всё это произошло тихо, без вскрика, без стона, а Гречаников не вдруг разобрался в происшедшем.

— Ты чего, Порфирий?

Тот молчал. Гречаников наклонился, повернул Антонова лицом к себе и ужаснулся: половина лба, от переносья до виска, была снесена, мозги вытекали. Гречаников забормотал:

— Порфиша, Порфиша, милок… Что же ты, Порфиша?

Медленное наступало разумение — дружок погиб, и погиб как-то нелепо, до настоящего боя. Жаль дружка, но и жаль, что одним штыком меньше, а их и так мало, штыков. Что ж, Порфиша, прощай. Тут не переиначишь. О твоей смерти как-нибудь отпишем в Чувашию, а за тебя отомстим. Одно утешение — смерть твоя была легкая. Это тоже что-то значит. Прощай и прости. А вот ежели я погибну, кто-нибудь отпишет в Ставропольский край, в станицу Невинномысскую. Это моя родина…

Гречаников за дни войны вроде бы попривык к смертям, по крайней мере они не потрясали, как спервоначалу. Но эта, Порфишина, смерть потрясла. И дружок был, и Сергей осознал: на войне смерть никем не отменима, сегодня кто-то, завтра — он. И это сама смерть глядела на него, Сергея Гречаникова, из вылезших из орбит глаз Порфирия, затаилась там, распроклятая, выглядывает, кто следующий.

Выглядывай не выглядывай, а я покуда живой, ёлки-моталки! Это счастье — остаться живым. Кто-то погиб, Порфиша Антонов в их числе — это несчастье. А тебя помиловало, двигаешь ручками-ножками. И не винись перед Порфирием. Разве ты виноват, что ему не повезло? Следующему может не повезти мне, вот и вся арифметика. На войне, где осколок или пуля правят, высшей математики нету, одна арифметика, дважды два — четыре, ёлки-моталки! И ещё просто, как дважды два: покуда хоть капля крови в твоих жилах — бей фашиста-захватчика вусмерть!

Гречаникова ранило минут сорок спустя, когда отбивали атаку автоматчиков, — очередь прошила левую кисть. Он не испугался, не огорчился: кисть не голова, не грудь. Даже нечто смахивающее на удовлетворение испытал: ага, не убило ж, только ранило.

* * *

Потом ещё дважды ранило. К тому времени — сколько прошло его, этого времени, не мог определить, всё смешалось в сознании — в живых остался он один. Он где проковылял, где прополз по обороне. Развороченные взрывами стрелковые ячейки, изувеченные, изрешечённые пулями и осколками, полузасыпанные землёй тела пограничников. Дополз до правого фланга, к осушительной канаве, и услыхал близкую немецкую речь. Фашисты на высотке, пала высотка. А вот та, которую оборонял лейтенант Трофименко, ещё держалась: там стрельба. Прощайте, товарищ лейтенант…

* * *

Отрывистая, с хрипом, с сипотой речь совсем близко, над головой. Гречанинов закрыл глаза, затаил дыхание. Его пнули сапогом, посчитали за мёртвого и пошли дальше, за канаву. И других пинают? Так они уже мертвые, их пинать не надо. А он живой, не выдал себя. Уцелел. Зачем? И что делать?

А время — оно действительно перестало существовать. Он жил, но жил вне времени. Полдень? Час, два, три? Или уже шесть вечера? Солнце еще светит сквозь дым и тучи, стало быть, не вечер. Что делать? Спастись, выжить и сызнова встать в строй. Чтобы давить фашистскую гадину. А пока что эта гадина чуть было не раздавила его самого. Вякни он, застони при пинке кованым сапогом — очередь обеспечена. Пули — и то хватило бы.

Отрывистые, взлаивающие голоса удалялись по восточному скату, в тыл. Мимо высоты на восток проехало несколько автомашин. И стало тихо-тихо. Гречаников даже услыхал: бьётся сердце. Бьётся — значит, не вся кровь вытекла, и пора выбираться отсюда. В лесок, подалее от проселка, поближе к запущенной просеке, где-то в конце её должен быть хуторок.