— Герман? — переспросил Гречаников.
Папаша ему не ответил, а дочери сказал:
— Чего ты с ним удумала делать?
— Что надо, то и сделаю…
— Хочешь получить своё?
— Хочу… А после ты получишь своё…
Мужик выругался и захлопнул окошко. Деваха улыбнулась:
— Батька у меня сердитый, злой…
— Оно и видно, — проворчал Гречаников, садясь, почти сваливаясь на лавочку. — Немцев у вас нету?
— Пока нету… А шестипалым батька уродился, его так и прозвали с детства. Почему Германом нарекли — сатана их разберёт.
— А какая ваша фамилия?
— Федорчуки.
— Тебя как звать?
— Фелиция.
— Фелька, что ли? — сказал Гречаников и вспомнил: Фелькой звали славного паренька Гороховского, мир праху его.
— Фелькой меня никто не называл.
— Значит, я буду первый…
Деваха сощурилась совсем по-отцовски и вильнула бёдрами:
— Нет, любезный, первым ты у меня не сможешь быть…
О чём она, куда клонит? Гречаников провёл ладонью по лбу, силясь не потерять не то что мысли — сознания. Худо ему, однако. Фелиция это заметила, заспешила:
— Я шибко мигом, Серёжа, шибко мигом…
Без интереса, вяло, будто сквозь дрёму, наблюдал Гречаников, как Фелиция достала из колодца ведро с водой, поставила чугунок на летнюю печурку в углу двора, вздула огонь. «Конечно, — сонно подумал Гречаников, — самое желанное — банька, но топить её канительно, да и как израненному мыться? Одному не управиться, не допустит же он, чтобы ему, голому, пособляла баба. А выборочно помыться, точнее — промыть раны, можно и во дворе. Скорей бы только, скорей бы и раны перевязать».
И Фелиция уловила его мысли. Она так раскочегарила печку, что чугунок вмиг закипел. Потом помогла снять гимнастёрку, майку, шаровары, сапоги-ошмётки, сноровисто промыла раны, туго стянула их холщовыми полотенцами. Гречаников мычал — мочи нет от боли, крепился, чтобы не потерять сознания. Фелиция утешала:
— Потерпи, любезный, потерпи… Для твоей же пользы… Побойчей будешь…
Он остался в одних трусах, остальную одежку она простирнула и повесила сушиться на верёвке. Его начало знобить не от северного ветра, а от какого-то внутреннего холода. Пожалел, что фляга отцепилась, потерялась, когда полз на хутор. Шнапсом согреться было бы недурно. Но у Фелиции просить не станет. Может, сама догадается поднести. А папаша, Герман-шестипалый, не догадался выйти, пособить дочке в ее хлопотах. Или не захотел? Вон, в окошке маячит, наблюдает со стороны. Тоже мне — наблюдатель…
Где-то далеко далеко стреляли. Не там, где оборонялся лейтенант Трофименко и где оборонялся старшина Гречаников, — там тихо, как на кладбище. От этого слова — кладбище — захолодило ещё крепче, застучали зубы.
Между тем Фелиция принесла кусок хлеба и кусок сала, кринку гуслянки — кислого молока, заварила чай. И он прежде всего выпил крутого, обжигающего кипятка, в котором плавали неразварившиеся чаинки. Как будто малость угрелся, зажевал хлеб с салом, гуслянку — на потом. Он жевал, поглядывая на Фелицию, и она поглядывала на него. Он с беспокойством подумал, не нагрянут ли немцы сюда? Либо националисты — эта сволота похлестче немцев. Гимнастёрка с зелёными петлицами болтается на верёвке, зелёная фуражка, в которую сложены его документы, — на лавочке, рядом с автоматом, враги сразу поймут, кто он таков. Хотел спросить Фелицию: «Как у вас насчёт националистов?», но вместо этого спросил:
— А где ж твоя матка?
— Умерла. Три года назад.
— От чего?
— Горловая чахотка была. Маялась, сердечная… Батька больше не женился…
— Вдвоём живёте?
— Вдвоём.
«Это плохо, что матери нету, — подумал Гречаников. — Немолодые бабы завсегда добрее и умнее, на них можно положиться, не продадут. Хотя и эта, видать, не подведёт под монастырь». Он дожевал, запил гуслянкой, сказал:
— Спасибо, Фелиция.
— На здоровье… Можешь называть меня и Фелькой.
— Спасибо, Фелька…
— А теперь, Серёжа, провожу тебя, в стодоле отдохнешь, на сене.
— Отдохну…
— Опирайся на меня.
Она подставила ему плечо, но, прежде чем опереться на нее, он закинул себе на шею автомат, под мышку — фуражку с документами. Так-то лучше. Хотя и смешно: в трусах и с автоматом. Однако ныне ему не до смеха. Правда, и плакать он не собирается. Сказал:
— Покуда буду отдыхать, одежка подсохнет… Сымешь её, поняла? Чтоб на дворе никаких следов.
— Поняла, любезный… Поняла, Серёжа…
В стодоле голова закружилась от сенного духа, пахнувшего станичным детством, о котором подзабыл. Где ты, станица Невинномысская, где ты, оголец Серёга Гречаников? Поддерживаемый Фелицией, опустился на сено, заколовшее, защекотавшее, — да, как в детские невозвратные годы. А, выкинь это из башки, думай о деле. Он сказал: