Выступая из сумерек, у щеки гнулся на ветру стебёль ромашки с отсеченным соцветием: обезглавила война. Показалось: стебель забрызган кровью. Может, и его собственной? Поворачиваться было непереносимо больно, но он делал эти попытки, чтобы убедиться: ещё жив, ещё на что-то способен. Чем ближе к смерти, тем меньше было провалов в сознании, меньше мерещилось нереальное, потустороннее, тем ясней были мысли и чувства. Потому, наверное, что близился окончательный, безвозвратный, нескончаемый провал в сознании, окончательный, неотменимый приход потустороннего. Казалось бы, должно быть наоборот, но это было как милосердное проявление жизни — накануне смерти.
Временами Ивану метилось, что и боль утихает, отсасываемая сырой землей. Где-то в бору пропела пичуга, ей ответила другая, третья — вечерняя птичья перекличка. Он слышит ее последний раз в жизни, но жизнь и без него будет продолжаться. Многое будет без него: победа над фашистами, вечный мир, справедливая, счастливая жизнь для всех людей на земном шаре…
Умирая, он хотел и никак не мог припомнить себя ребенком, подростком, юношей — до армии, до призыва, когда надел курсантскую форму. Нет, конечно, кое-что он припоминал, но тут же забывал, ибо не видел себя, ибо представал в воспоминаниях словно бы лишенный плоти, какой-то бестелесный, как дух.
А вот когда память ворохнула курсантство — сразу его облик обрел реальность, конкретность. Ну, например, отлично видит, как впервые в каптерке у старшины получал обмундирование, — расписавшись в ведомости, натягивал казенные, пахнущие складской залежалостью и, может, оттого казавшиеся особенно прекрасными подштанники и нательную рубаху, хлопчатобумажные шаровары и гимнастерку, пудовые сапоги сорок четвертого размера и — верх мечтаний — фуражку с зеленым верхом и алой звездочкой над лакированным козырьком. Он пах в ту пятницу вещевым складом, а ему, остриженному под ноль, лопоухому, мнилось: армией, службой, границей, потому и рот до ушей. Да, едва поступив в Саратовское училище, он уже начал пограничную службу, которой и хотел посвятить свою жизнь. Всю — не успел, вся — обрывается.
Умирать было не страшно, но горько, это уж так. Чекист-пограничник не имеет права ничего страшиться. Бояться ему просто не положено, просто нельзя, некзя, как говорил политрук заставы Андреев Петр, коего начальник заставы Трофименко Иван пережил ненадолго. На десять суток всего.
Лейтенант Трофименко не боялся ни врагов, ни начальников, ни превратностей судьбы, ни самой смерти. Однако горечь не проходила и даже усиливалась, когда думал о Кире, о детях — как они будут без него? Во-первых, он надеется: они благополучно добрались до тещиного обиталища в селе Селиванове, что под Куйбышевом. Во-вторых, надеется: теща Кире поможет воспитать, выходить детей. Ну, Кирочка, хоть и любит его, во вдовах, надо полагать, — не засидится: больно красивая. Да он не против, живые о живом, только чтоб отчим не обижал деток, Бориску и Верочку, сироток чтоб не обижал. А так — выходи замуж, не любить же мертвого. Спасибо, что любила живого.
Но Трофименко ошибался: Кира никогда не любила его и замуж вышла по дурости, а точнее — по озорству. Тогда, после первого учебного года, Иван прибыл в отпуск в Селиваново, к тетке по отцу, погостить накоротке. Прибыл фертом: пограничная курсантская форма, высокий, стройный, симпатичный — и будущий лейтенант, средний комсостав! Девки вздыхали и сохли по роскошному курсанту и будущему среднему командиру, и лишь Кира Феоктистова не вздыхала, не сохла, посмеивалась: «Хотите, девки, я этого кавалера обкручу? В загс со мной побежит! Об заклад бьюсь!» Подруги ахали, не верили, и Кира доказала им: на спор влюбила в себя курсанта. А как не влюбить: в кино с ним, на танцы, на вечеринки, юная, фигуристая, глазищи — во, и нежно прижимается. И курсант Трофименко повел ее в загс, позже увёз в Саратов, а ещё позже — на западную границу, на семнадцатую заставу.
Тот день в загсе он считал счастливейшим в своей жизни: в комнатушке, где не повернуться и куда в низкое оконце залетали осатанелые комары, навозные мухи и бабочки-капустницы — к грозе, к ливню, — в этой клетушке он и Кира расписались как муж и жена. А ливень, а гроза разразились уже ночью, когда он и Кира стали мужем и женой. Она плакала, и он кончиком языка слизывал слезинки с ресниц, со щёк, уговаривал:
— Ну что ты, милая? Ну не плачь, прошу тебя…
— Мне положено плакать, я же честная девушка, — сказала Кира и подумала, что выигранный у подружек спор обойдётся ей недешёво.