В этой демонической ипостаси он передо мной и предстал, когда я пришла в гости к его отцу. Мне было двадцать четыре, я уже несколько месяцев получала второе высшее, изучая ландшафтный дизайн при Католическом университете. Ландшафтную архитектуру у нас вел корифей из корифеев — Габриэль Баррос, чьи немногочисленные творения были воплощением концептуальной строгости. Меня с моим агрономическим образованием обилие специальной терминологии в его лекциях поначалу ставило в тупик. На агронома я отучилась по настоянию родителей: мама считала ландшафтный дизайн развлечением и требовала, чтобы сначала я получила более надежную профессию, отец же, как медик, доказывал необходимость прочной научной базы. С лекциями мне в итоге помог узнавший о моих мучениях однокурсник Мигель, он заодно поведал, что Баррос знаменит неуступчивостью и принципиальностью — как со студентами, так и с заказчиками. Своим студентам он внушал: обсудили с клиентом заявку — и больше ни на какие дилетантские капризы не ведемся. Эта слава несгибаемого обрекала его на затворничество в стенах аудиторий архитектурного факультета. В каждой его фразе, в каждой прочерченной линии чувствовалась одержимость профессией. Имена своих двадцати студентов он запомнил мгновенно и так же быстро определил потолок наших способностей. «Вы, Амелия Тонет, — он называл нас на вы, — чувствуете растения, разбираетесь в них, но рисуете отвратительно. Не набьете руку на эскизах, не получите ощущения пропорций и перспективы. Заведите блокнот для набросков — перед вами наконец откроются все три измерения». Он относился к нам с теплом и участием, не опускаясь при этом до панибратства. За наши работы Баррос переживал как за свои, всегда держал двери своего кабинета открытыми, охотно беседовал после занятий в столовой или в зеленых патио колониального кампуса, интересовался нашей жизнью — даже романчиками на курсе. Еще он умело пользовался своими актерскими способностями — не упускал случая процитировать подходящий афоризм, с лету изобразить забавный акцент, состроить гримасу в ответ на очевидную глупость.
Праздновать окончание семестра он пригласил нас к себе домой. Так я неожиданно очутилась в унылом доме постройки восьмидесятых на узкой улице Лас-Виолетас в Провиденсии. Баррос жил на последнем этаже, откуда открывался вид на море огней, раскинувшееся до южной границы города. В гостиной попадались предметы дизайнерской мебели — например, шезлонг кумира Барроса. Миса ван дель Роэ, и пара кресел «Василий» Марселя Брейера. Я подосадовала, что такой прославленный архитектор живет не в самолично спроектированном доме, а в обычной квартире с низкими потолками. Похоже, на преподавательскую зарплату он разгуляться не мог. Однако Мигель мои сочувственные настроения развеял: Баррос уже построил себе дом, которым восхищались все коллеги, а через некоторое время продал строительной компании, и теперь на его месте красуется многоэтажка. Шедевр остался лишь на фотографиях в университетской библиотеке. Барросу предложили баснословные деньги, и он не устоял, потому что любил роскошь: изысканный фуршетный стол, цветы в каждой комнате, серебряные подносы в руках официантов, картины с известными подписями — все это не оставляло сомнений в утонченном вкусе хозяина квартиры.
Эсекьель стоял у неразожженного камина с бокалом виски в руке и развлекал какую-то женщину, жестикулируя свободной рукой, смеясь (да еще как!) и наклоняясь к собеседнице все ниже. Но я тогда клюнула не столько на его раскованность, сколько на внешность. Хулой, высокий, с густыми римскими кудрями — ни дать ни взять молодой патриций, переодевшийся из тоги в джинсы и футболку, под которыми угадывались тугие мышцы (худоба оказалась атлетической подтянутостью).
Сейчас мне так странно бывает видеть подобный претенциозный до пошлости образ, в котором ясно читается, кого человек из себя строит и какой сложившейся в голове картинке пытается соответствовать. Позерство, актерский этюд… Наверное, все же не случаен этот архетип юного патриция, уверенного в неизбежности лавров и триумфов, но не подозревающего, какими усилиями все это будет достигнуто, балансирующего на грани между честолюбием и самообольщением. И хотя Эсекьель в свои двадцать пять уже вполне мог называться мужчиной, тогда, при первой встрече — и потом это впечатление подтвердилось, — я увидела в нем порывистого юношу. В его манерах чувствовался напор, в жестах — беспокойство, в речи — торопливость, верный признак, что в характере происходит брожение и до относительного равновесия еще далеко.