А потом, когда части Советской Армии, перевалив через Карпаты, стали освобождать один за другим города Чехословакии, Богумил Капка вместе со своими друзьями не раз будил посреди ночи жителей Перемышля.
Услышит в сводке Советского Информбюро знакомые ему названия словацких и чешских городов — бежит опрометью на колокольню кафедрального костела и давай звонить во всю в колокола.
Пограничники, польские общественные деятели, уже принимавшие в свои руки от военного командования освобожденный город, пробовали было его урезонивать, но Богумил Капка не унимался.
— Пшиятели! — говорил он на странной смеси трех славянских языков. — Таке бывае едэн раз в жизни. Почему не можно звонить? В честь какого-нибудь святого можно, а по поводу освобождения Кошице не вольно? Чепуха! Ведь это великий праздник всех славян, что Кошице взяли, что Мартин освобожден…
И в этом ночном колокольном звоне мне тоже слышался радостный отзвук того самого исторического контрудара, каким навсегда прославили себя простые и скромные бойцы в зеленых фуражках, верные защитники священных рубежей нашей свободной Родины…
М. Тевелев
След
Очень холодно. Небо мглистое, сырое и такое отяжелевшее, что кажется, еще немного — и оно совсем упадет на землю.
Дождя нет, но что-то мелкое непрестанно сеется сверху. Земля, жухлые травы, кустарники — все покрыто изморосью: она блестит тускло и холодно. Не поверить, что бывают здесь погожие дни, раскинувшаяся низина без близкого жилья на несколько верст вокруг бывает и зелена и по-своему нарядна.
Солдату-пограничнику второго года службы Алексею Горликову нездоровится. Он сидит со старшим по наряду ефрейтором Степановым и овчаркой по кличке Шаян в зарослях ивняка, на правом фланге участка заставы, у края советской земли.
Еще утром Горликов почувствовал озноб и ноющую боль в ногах.
«Где это меня так прохватило? — думал он, потягиваясь под одеялом. — Ну, ничего, ничего, разомнусь, пройдет!»
Он встал раньше товарищей, сходил проверить Щаяна — смышленого розыскного пса, которого он сам выпестовал из забракованного специалистами щенка; потом Горликов помог заставскому повару Григоряну напилить дров, выпил на кухне кружку горячего чая и почувствовал себя лучше.
В полдень, не сказав никому и слова, что ему нездоровилось, Горликов взял на поводок овчарку и пошел с ефрейтором Степановым в наряд на границу.
Солдату казалось, что хворь с него как рукой сняло, но потом начало опять познабливать, появилась слабость, а маленькое, с юным пушком на щеках лицо Горликова сделалось еще меньше и обрело немного испуганное, детское выражение. Все это не могло ускользнуть от Степанова.
Теперь Степанов ворчит.
— Грипп у тебя, уж я знаю, слава богу, без малого три года водопроводчиком был, в городской больнице проработал! Так что ступай, Горликов, на заставу, какая из тебя служба!
На Горликове полушубок, а сверху полушубка натянут, подпоясанный ремнем, брезентовый плащ. Солдат ежится и упорствует.
— Никуда я не уйду до смены, вот еще!
— Разговорчики! — сердится Степанов и переходит на вы, — я вас просто не узнаю, Горликов.
Горликов сознает, что нехорошо ему вступать в пререкания с ефрейтором. Он сопит и произносит уже с жалобным отчаянием.
— Ведь ни разу такого не было, чтобы я из наряда раньше времени возвращался. Ох, ты, незадача!
Жалоба эта понятна Степанову, и она смягчает строгое ефрейторское сердце.
— Ну, хочешь, — говорит он участливо, — я до вышки добегу и позвоню капитану, чтобы он разрешил тебе домой уйти?
Не дожидаясь ответа, дюжий ефрейтор выпрямляется во весь рост и выходит из зарослей.
— Не ходи, — просит вслед Горликов. — Ну, что ты за человек такой?..
Степанов и слушать не хочет. Возвращается он минут через пятнадцать. Степанов человек расторопный, лихой, большой любитель точных уставных выражений, и звучат они у него всегда значительно и как-то торжественно.
— Приказано рядовому Горликову следовать на заставу. Ефрейтору Степанову продолжать нести охрану государственной границы.
— Есть следовать на заставу, — вяло повторяет Горликов и поднимается с земли. За те пятнадцать минут, пока ефрейтор ходил звонить, он смирился с мыслью, что и в самом деле Степанов прав: какой прок от больного?
Овчарка отряхивается и, осторожно наставив уши, норовит заглянуть в глаза Горликову.
— Домой, Шаян, — произносит тот, отпуская собаку на полный поводок.
— Слышь, Горликов, — тихо окликает ефрейтор, — как придешь на заставу, открой мой сундучок, там слева под книжками в мешочке — сушеный липовый цвет. Возьми и завари вместо чая.
— Зачем он мне?
— Чудак, да это ведь какое средство от простуды! Мне мать насушила, когда я в отпуске был. Ты не думай, липовый — он медициной признан.
— Ладно, — соглашается Горликов и, выбравшись из зарослей, направляется к протоптанной нарядами тропе.
До заставы километров пять в обход болоту. Сейчас этот путь представляется Горликову необыкновенно длинным.
«Ну, не кисни, — грубовато уговаривает он себя, — нечего дальше придумывать, дойдешь как миленький. Только шагай, и дело с концом».
Тело ломит. Ноги гудят. Все кажется пудовым: и полушубок, и плащ, и сапоги. С каким наслаждением снимет он их с себя в сушилке, как только очутится дома! Жар и холод волнами приливают к лицу и от этих приливов покалывает за ушами, кружится голова, туманит и заволакивает глаза…
…И вдруг Горликова с силой дергает за поводок Шаян. Перед остановившимся солдатом — затянутая изморосью земля и на ней следы. Они тянутся от болота, пересекают тропу и уходят в кустарники. Горликов склоняется над отпечатками и внимательно разглядывает их. Проходили двое, но только не солдаты, отпечаток следа слишком широк. Шли люди, обутые в большие болотные сапоги. Куда шли? Зачем? Кто они такие? Никого, кроме нарядов, не бывает на этой приграничной пустоши.
От возникшего беспокойства у Горликова становится солоно во рту и взмокают ладони. Он осматривается — кругом ни души.
— Шаян, — шепчет Горликов, — след…
Овчарка вздрагивает, но не двигается с места. Вытянув хвост, она смотрит на Горликова, толком еще не понимая, что он от нее требует.
— След, Шаян, — повторяет Горликов, наклоняясь к собаке и показывая на отпечатки. — След.
Теперь команда доходит до овчарки. Тихо взвизгнув, она делает круг, тычась носом в землю.
— След, след, — настойчиво твердит Горликов, словно радист, вызывая в эфир нужную ему станцию. Он выламывает в ивняковом кусте прямой прутик и измерив им оба следа в длину и ширину, засовывает мерку за голенище.
— След, след, Шаян… Бери.
На один миг овчарка останавливается, вбирая в себя только ею одною учуянный запах тех, кто прошел здесь несколько времени назад. Темная шерсть на загривке встает дыбом, а затем рывком сильного, напрягшегося тела, чуть ли не распластываясь по земле, Шаян тянет за собой Горликова по следу.
Дав овчарке длинный поводок и откинув на ходу полу плаща, а под ним полушубка, Горликов вытаскивает из кармашка часы.
Часы большие, отцовские, с двумя серебряными крышками и ключевым заводом.
Когда Алексея призвали служить на границу, в семье каменщика Никанора Петровича Горликова были устроены проводы. За столом, за которым собрались родичи и знакомые, отец снял с себя часы и сказал уезжающему сыну.
— Я по ним, Алеша, нестыдную жизнь прожил. По ним два раза воевал за правое дело, по ним немало строек поднял, по ним тебя мать кормила. Возьми. Не подведут. Честные часы. Ты не смотри, что с виду старинные, они еще, сынок, и при коммунизме походят.