И конечно, общественная работа. И местком, и профком, и женком, и я не знаю, что еще! На всех собраниях выступала. Уходила в шесть утра, приходила ночью. Я ее и не видел. Я с шести лет в магазин сам ходил, и обед готовил, и сам стирал. Она меня все больше прорабатывала за всякие недостатки и упущения, а приласкать или там похвалить — это редко. Но я ее любил. И сейчас люблю. Потому что… Не знаю, как объяснить. Вот Анна была на нее похожа. Нет! Не внешне. И категоричности, резкости этой в Анне не было. Но каким-то внутренним стержнем, чистотой, абсолютной верностью свои идеалам. Смешно говорю, да? Нынче такие речи не в моде…
Ну, война началась. И мама в первый же день ушла на фронт. Никто ее никуда не вызывал, не мобилизовал, сама пошла куда следует и потребовала поставить ее начальником санитарного поезда.
Я ее даже не проводил толком. Пришел из училища, я уже тогда в Бауманском учился, она собралась, стоит посреди комнаты с чемоданчиком. Ну, сказала, что уходит на фронт, продукты там, деньги — здесь, не забывай вовремя платить за квартиру и поливать цветы. Учись хорошо, помни, кто твой отец.
Внизу уже машина ждала. Я ее обнять хотел, поцеловать… Она мне руку пожала. Села в машину и уехала. Конечно, я мог бы с ней на вокзал поехать, но… Она этого не допускала — чтобы я, мальчишка, на государственной машине ездил. Никогда. Даже если нам в одно место надо было, она — на машине, а я — на трамвае. Нет, это она правильно понимала… Я не обижался.
Вот. А в октябре пришла ко мне медсестра из ее поезда. Разбомбили их. Как самолеты немецкие показались, все, конечно, в лесок бросились: и обслуга, и раненые — кто ходить мог. А мама в операционной была. Ну, говорит, у меня тут боец со вскрытой брюшной полостью, что ж, я его в лес, что ли, потащу? Да и не станут они госпиталь бомбить, на крыше — красные кресты, по международной конвенции — не положено. И осталась. Не знаю, как там по конвенции, только разбомбили…
Медсестра мне часы принесла, еще отцовы, золотые, именные. В комок сплавились… А похоронка позже пришла, меня уж и в Москве не было.
Я в тот же день — в военкомат. Добровольцем. А у меня бронь была. Факультет мой назывался „транспортное машиностроение“. Но, конечно, занимались мы в основном военной техникой. Танками. Нас как раз эвакуировать должны были. А я — на фронт.
Не брали сначала. Ну, я как заору! И про отца — красного командира, и про мать, на фронте погибшую. Сейчас и вспомнить стыдно. Никогда я отцовым именем не пользовался… Ну, раз в жизни все-таки пришлось.
Добился, взяли меня. Сутки на сборы. Иду домой, дово-о-ольный. А Маша у нашего подъезда на лавочке сидит.
Я как раз думал, что мне с цветами делать. У мамы одна была страсть такая… ну, не деловая, что ли… без видимой пользы. Цветы. На всех подоконниках у нас цвели. И не просто герань какая-нибудь, а редкие… орхидеи там… лимон плодоносил, по-настоящему! Вот я и думаю, кого попросить — поливать и присматривать. Конечно, война, не до цветов, но ведь это все, что от мамы моей осталось. И часы еще оплавленные, обгорелые…
Увидел Машу и обрадовался. Как это, думаю, я про нее забыл. Мы с ней не дружили, нет. Она младше была. И такая… тихая, незаметная. В доме напротив жила. У нас-то отдельные квартиры, а там — коммуналки.
Родители у нее на железной дороге работали, отец — машинистом, а мать — сцепщицей. Ее между составами раздавило. Говорили, начальник виноват был, после ночной смены (кто-то там заболел и на работу не вышел) велел ей еще остаться, да и поставил не на свое место, не туда, где она обычно работала… Ну, не знаю, как уж там было, а только погибла она.
Маше тогда лет семь было. Это я смутно помню. Похороны, соседки воют, оркестр играет… Машу отец за руку ведет — маленькая, тощая, в черном платочке…
А на другой день она во двор вышла. С огромным тяжеленным тазом. И давай отцовы рубахи на веревку вешать. Не достает, так подпрыгнет, подбросит рубаху-то, захлестнет за веревку как попало — рукавом так рукавом, подолом так подолом, а потом тянет за край, расправляет.
Я с ребятами из того дома дружил, в нашем все такие были… гордые. Кто музыкой занимался, кто спортом. И они все в другой школе учились, почище. На уроки на машинах ездили… Так что мне с ними как-то неловко было. А с теми — славно! И дрались, и мирились, и в футбол, и в казаки-разбойники, зимой — на каток…
Ах, какое все-таки было дивное, счастливое время! На улицах музыка, парады, милиционеры в белой форме. В школе — диспуты, спектакли, вечера, походы. Я общественник был — а как же, при такой-то маме не захочешь, да будешь… Прибегу домой, поздно уж, одной рукой — уроки, другой рукой — маме ужин готовлю. Она придет за полночь, сядем на кухне, рассказываем друг другу. Я ей — про то, как мы все хотим в Испанию поехать, фашистов бить (она никогда над такими вещами не смеялась, очень серьезно обсуждала), она мне — про делегацию американских рабочих, как она их убеждала прогнать своих капиталистов и устроить справедливую Республику Советов…